Вопрос 3679: 24 т. У Льва Толстого есть рассказ про священника «Отец Сергий», уже экранизированный. А есть ли подобные рассказы про жизнь еврейских мудрецов?

Ответ: В еврейской литературе есть до преизлиха. Но самую сердцевину их показывают не все. Но и такие есть. Вот один из них: Н.С.Лесков. Ракушанский меламед.

 М., Правда, 1989; Том 5, с. 409-440.

«Жиды одолели: и в Лондоне жид, и в Вене жиды, страсть что жидов, и у нас они в гору пошли - даже и кормит нас подрядчик, женатый на Беконсфильдовой племяннице, да и самые славяне-то, за которых воюем, в руках венских жидов. Что же этого безотраднее: жид — страшный человек, - он всё разочтет, всех заберёт в свои лапы и всех опутает. Никанор Иваныч и рассердился. - Ну вот, - говорит, - ещё что вздумаете: уж и жид у вас стал страшный человек. - А, разумеется, страшный, потому что он коварный, а коварство - большая сила: она, как зубная боль, сильного в бессилие приведёт.

Старый Схария, про которого я вам буду рассказывать, был, так сказать, прирождённый политик, учёный-преучёный и притом святой, которому, казалось, все было открыто и само небо с ним перешёптывалось. По занятиям он был меламед, держал школу, где юные сыны Израиля получали высшее направление на весь проспект жизни. Жил Схария от меня всего в полуверсте, в торговом местечке, по тот бок австрийской границы; а славен был по обе её стороны. Схария был человек старый и для своих мест очень богатый. Состояние он нажил своею обширною учёностью, святостью и плутовством. Если бы вы знали еврея как следует, то не удивились бы, что все эти три вещи в нём не только совершенно совместимы, но даже одна другую требуют, а не исключают. Сколько именно было лет этому патриарху, я с точностью определить не берусь, потому что, когда я, тридцать лет тому назад, поступил на таможню, Схария уже был меламед, обучивший ряд поколений, и тогда уже был почти так же стар и ходил с такою же седою бородой, с какою ходит и нынче. Только нынче он слывёт безумцем и служит поношением и посмешищем для безумцев, а до того анекдотического случая, который его таким сделал, он был у всех в почёте, в ласке; он первенствовал на молениях, председал на пиршествах и везде имел решающий голос. Как наисовершеннейший знаток закона и наилучший его истолкователь, что бывало он скажет, то так и делается. Ныне же жизнь его пригодна только разве на то, чтобы показать основательность слов Псалмопевца: «не хощет Господь смерти грешника». Но некогда было совсем иное: ученая слава Схарии была так велика, что говорили, будто ей завидовал сам караим Фиркович. Святость Схарии равнялась его учёности, но славилась ещё более первой. Разумеется, это была та каверзная праведность и та убивающая дух учёность, которыми огорчался наш Спаситель и за которые возглашал: «горе вам, горе и горе».

 Схария знал всё, чрез что можно прослыть праведным между евреями, и с этой стороны был для многих, и в том числе и для меня, грешного, необыкновенно интересен. Он жил весь по правилам, «почивал на законе»: каждый час дня и ночи, каждый его шаг и движение, - всё это шло так, чтобы могло возвещать его преподобность. Кто знает, что значит соблюсти всю еврейскую обрядовую праведность, тот знает, как это трудно. Я же, весь свой век проведя с евреями, могу вам это показать, хотя, разумеется, только отчасти. Наблюдая наказ рабби Елиазара, Схария просыпался до рассвета, но как бы ему ни хотелось встать, он не вставал и даже знака не подавал, что он проснулся, и так лежал до тех пор, пока его не побудит жена. Это так должна сделать каждая воспитанная в законе еврейка. И зато в ту самую секунду, как жена его будила, он сразу же вскакивал и на весь дом кричал: «Благословен Бог, одаривший петуха разумом, что он различает день от ночи», а потом читал вслух: «Восстану рано». Всё это делалось так энергично, что все в доме проклинали «восставшего рано», но непременно и сами поднимались. Схария никогда не надевал рубашки сидя или стоя, а исправлял всё это непременно лёжа под одеялом, чтобы сатана, подсматривающий за каждым евреем, не увидал бы его чудесного тела и не вздумал бы сам смастерить что-нибудь, если не совершенно такое, то, по крайней мере, хоть подходящее к еврею. Схария никогда не позабывал спуститься с кровати непременно правою ногой. Умываясь, он аккуратно обливал каждую руку по три раза и вытирал лицо так сухо, чтобы не испарилась память.

 Пергамент с написанными на нём словами из книг Моисея был у него обмотан волосами из телячьего хвоста и снабжён прикрепленным к нему репейником, который должен был колоть Схарию, если он задумает как-нибудь нарушить какую-нибудь из десяти заповедей. Колол ли его этот репейник или нет, этого не знаю; но поколоть, кажется, было за что. Свитки на дверях дома этого законника были самые полномерные; их все должны были издали видеть и понимать, что на дом Схарии снисходит беспрестанное благословение, как на браду Ааронову и на ометы его риз. Никто никогда не видал, чтоб у Схарии хранилище висело на ремешке или оставалось не спрятанным в три коробочка, если в той комнате спали женщины; хранилище он надевал на себя, как только можно было отличать белый цвет от голубого, и носил до темноты. В школу Схария не шёл, а бежал, чтобы Бог видел, что он «духом гоним». Его талос или мантия была из белой шерсти, выпряденной еврейкой, и притом с известными приговорами. Молился он много и долго, оборотясь непременно на юг, откуда идёт мудрость, а с нею, разумеется, и все благополучия. Люди алчные и глупые молятся на север, откуда приходит богатство, но Схария, как Соломон, знал, что все дело в премудрости. Он молился, всегда тщательно выровняв ноги в первой позиции, и качался и трясся, не щадя колен, чтобы ангелы видели, как сильно колеблет его страх пред Вездесущим. Моленья свои он сначала выкрикивал по-еврейски, а потом посылал особые молитвы по-сирски и по-халдейски, чтобы ангелы, не понимающие этих языков, не позавидовали тому, чего он просит у грядущего Мессии. Ещё более тонкая осторожность нужна была против диавола, чтобы этот хитрец не проведал о прошениях Схарии и не повредил ему; но это было предусмотрено: диавол никогда не мог узнать, чего просит Схария, потому что диавол тоже по-сирски и по-халдейски не знает, а обучиться этим языкам не может, потому что учиться у человека ему не позволяет его пустая «свинячья» гордость. Если Схарии случалось плюнуть во время молитвы, то он делал это невежество не иначе, как в левую сторону, чтобы не оплевать толпой на него любовавшихся с правой его руки ангелов. Каждый день он воссылал сто благодарений, и так на виду у людей и ангелов пребывал в моленьи почти весь день. Отдых его начинался только с той поры, когда наступающие сумерки возвещали, что Егова уже дал ангелам приказ затворить двери и окна неба. С этих пор, разумеется, оттуда на землю уже ничего не было видно и потому чиниться было нечего, да и продолжать самое моление не было никакого расчёта. Но большая учёность Схарии обнаруживалась не в одном только богомолении, - нет, она также была видна во всех его житейских поступках: он развёлся с несколькими женами по одному подозрению, что они происходят не от Евы, а от первой жены Адама, строптивой Лалис, и, подобно своей матери, склонны заниматься не одним тем, чтоб угождать мужу. Сам же он никогда не смотрел в лицо никакой сторонней женщине, хотя бы даже это была недостойная внимания христианка. Все были уверены, что он ни разу не видал лица кряду десять лет служившей у него молчаливой и тупой хохлуши Оксаны, о которой я прошу помнить, потому что ей в моей повести будет своя роль.

  Любя во всём ортодоксальный порядок, Схария сам подавал в нем первый пример повиновения «Закону»: он ломал хлеб не прежде, как растопырив над ним все свои десять пальцев, чтобы все видящие это воспоминали о десяти «божиих приказаниях». Заботясь о нравственности и о душе, он не забывал и гигиену, для чего всегда завтракал рано, чтобы в желчь его по пустому проходу не успели вскочить с голодом тридцать шесть болезней, а, обедая, - поспешно отделял Оксане кусок от всякого кушанья, имеющего вкусный запах, способный возбудить в человеке аппетит. Делалось это не из сострадания к нетерпеливости Оксаны, а для того, чтобы она от жадности не затряслась, как Исав, и не опрокинула другого блюда. Все знали, что Схария во всю свою жизнь никогда еще не уронил на пол ни одной крошки хлеба, и строгий ангел Набель, приставленный смотреть за этим, ни разу не мог сделать на него в этом смысле доноса по начальству. К ангелам Схария наблюдал большую осторожность и никогда не клал ножа лезвием вверх. Даже этого докучного наблюдателя, Набеля, он и того берёг, чтобы он, вертясь у стола, как-нибудь не обрезался. Схария не умствовал о том, «чи всё добре на свити - чи не всё дюже добре». Боже сохрани! Он благословил Бога за всё, что понимал и чего не понимал, потому что всё устроено премудростию, даже тупая Оксана и вообще все прочие дураки, так как они, по уверению рабби Геноха, созданы для увеселения умных, а в числе таких умных был, конечно, наш мудрый и учёный Схария, которого все давно признали в этом чине. И его действительно увеселяла сильная и глупая наймычка Оксана, когда она позволяла колотить себя не только жене Схарии, золотушной Хаве, но и всем крошечным ребятам Схариина от рождения. По огромной силе своей, с которою эта Оксана молча и без отдыха ворочала в доме все тяжкие работы, она могла бы смахнуть и Схарию, и Хаву так, что ничего бы от них не осталось, а она всё сносила безропотно и много содействовала тому, что Схария мог благоугождать Богу, благословляя его, что он создал такую невежественную дуру для удовольствия всех домашних такого учёного праведника, как он, Схария. Опытом убеждённый, как хорошо жить по «Закону», он даже спал по «Закону»; для этого он всегда ложился на левый бок, на котором лежал Исаак, когда Авраам хотел заколоть его в жертву Богу, и так Схария почивал всегда, как готовая жертва. А чтобы ещё более уподобляться Исааку, он всегда спал нагой, без рубашки, и на кровати, обращенной непременно головами к югу, а ногами к северу.

  При таком радении о житье по «Закону», семя Схарии множилось и обещало ему славу в потомстве. От нескольких браков у него были в живых и женатые сыновья, и замужние дочери, и маленькие дети, а ещё немало их было и на местном кладбище. Схария любил детей, даже и тех, которые были зарыты в землю. Благочестивый отец и о них заботился; он каждый год нанимал несколько человек, чтобы те за них постились, и платил за это каждому говельщику, по крайней мере, по двадцати гульденов в неделю; а в день разорения храма он сам собственноручно клал на могилы детей соль и муку и кричал им в землю, чтобы они за то хорошенько о нём молилися и выкликали ему столько новых детей из пределов небытия, сколько он прокормить может.

Словом, жизнь Схарии была образцовая и препочтенная: как настоящий местечковый патриарх, он давал решающий совет во всех трудных делах и, должно сказать правду, достоинство его советов стояло чрезвычайно высоко и каждому приносило несомненную пользу, а это делало Схарию необходимым человеком, которому всякий охотно уступал долю в гешефтах. Таким образом, праведность была основанием прочного благосостояния Схарии, а благосостояние опять давало ему средство ещё более увеличивать свою праведность. Он был уже так прославлен, что чтец синагоги, обходя собрание с предложением купить право развернуть и носить книгу закона, хотя и выкликал: «Кто хочет купить Гелиу? Кто хочет купить Ец-Хаюм? Кто хочет купить Хахбо? Кто даст более?» - но в существе чтец исполнял это только для формы. На самом же деле он знал, что священные права никто другой откупить не может, кроме Схарии, потому что никто за них более его предложить не в состоянии.

 А потому только один Схария всегда носил свиток закона и держал «древо жизни», а его ближайшие родственники имели привилегию, ходя за ним, прикасаться к этой святыне, в то время как их учёный родоначальник, приняв из рук кантора свиток, обносил его посреди умилённой толпы. Ему кантор давал серебряным грифелем знак, когда вскричать: «Возвеличьте Господа!». На его зов весь народ привык отвечать: «Благословен Господь Бог наш, избравший нас пред всеми иными народами», - и над ним всегда произносилось благословение: «Со всем его домом, где соблюдены все заповеди и где всякое задуманное предприятие должно быть благоуспешно». Потому все самые ловкие контрабандные предприятия задумывались в благословенном доме Схарии в те сумеречные часы, когда запиралось небо, и у него же хоронились их концы. Вот какой был Схария, поистине важный из важных человек. Сместить его с его высокого положения, казалось, никто не мог: все знали, что как ни подними цену последнего урока «Закона» в день Кущей, Схария всё-таки откупит этот урок и опять на целый год останется «женихом Закона». Ну, вот и посудите, как можно было одолеть такого тонкого и дальновидного человека и какой для этого был нужен борец? А пришёл час Схарии, и разбило всю его механику громом, да не из тучи, а из навозной кучи… По моей дозорной, таможенной обязанности я, разумеется, знал всех окрестных евреев по обе стороны своей границы - как наших русских подданных, так и австрияков. Это нашему брату, таможенному, необходимо, потому что нас все стараются обмануть, особенно евреи. Это первые наши неприятели, и мы должны знать, сколько какая шельма из них в этом искусна. Сведения эти у нас, пограничных жителей, собираются очень просто, так как граница для нас ведь совсем не то, что она для вас и для всех других людей, которые ее видят раз либо два в жизни. Вы, когда переезжаете границу, будто из одного мира в другой переходите; а для нас это просто дело соседское. Мы смотрим на границу без впечатлений, а знаем только, что и у них, и у нас есть молодцы, которые нашего брата надувать хотят, и зато никому не верим. Пограничная жизнь этим очень скверная: она тому способствует, чтобы не верить человеку. И мы хотя с иным по виду и ведём дружбу, а все ему пальцы в рот не положим. Я даже удивлялся этому и нарочно себя пробовал: к тёще с женой повидаться в Воронежскую губернию ездил - и ничего: там всем верую. Иной хоть и знаю, что плут, а верю ему, и по дороге еду - всё верю; а как к себе на границу приеду - сейчас и отрезало: никому не верю. Право, удивительно. Так тоже и с этим праведным Схарией я был весьма знаком и о пророках любил с ним толковать, потому что у меня жена большая до Писания охотница, но всё бывало, знаете, говоришь про Данииловы седьмины, а сам думаешь: а когда же я тебя, приятель, в ров посажу! Потому что я знал, как этот праведник по всем швам плутней сшит, и мне очень хотелось его сцапать. Разумеется, я его лично в числе контрабандистов не замечал; но нам было хорошо известно, что в благочестивом доме этого «жениха Закона» затевались самые дерзкие против нас предприятия, и я большую охоту имел наказать его.

 Надо вам знать, что у одного из зятьев Схарии, по имени Нахмана, на той стороне, в Австрии, было что-то вроде трактира или кофейни, а вернее сказать, просто игорный приют, в котором страсть как любили резаться и австрийские, и наши таможенники. Чуть им свободное время, уже они и там. Это так шло у нас много лет, и зять Схарии наживал со своего вертепа добрые гроши, из которых перепадала частица и Схарии. С развалом нашей последней польской рухавки и сбором наших войск на границу гешефты Нахмана в его игрецком притоне достигли неожиданного успеха; и австрийские, и наши офицеры, стоявшие по границе, скучали от бездействия, и всё шныряли к Нахману…. Пропаж оказывалось много и у евреев, и у крестьян. Хохлы-крестьяне, впрочем, что за люди - их можно и не очень слушать, а вот евреи - это другое дело; они как загалдят, так их надо скоро успокоить...

И вот явились к Схарии и Нахман, и его поставщики и говорят: «Ты, Схария, самый умный, думай и скажи нам, как это сделать». Схария почесал себе затылок, много раз помотав пред носом пальцами, и стал думать. Думал он, думал и объявил, что «будет ещё думать», ушёл в заветную хороминку, часа три и слуху оттуда не подавал, а потом выслал к публике жену объявить, чтобы шли обедать, потому что он будет ещё очень долго думать. Те сходили домой, пообедали и опять вернулись, а Схария ещё думал. И наконец уже в сумерки, когда уже ни у кого более и терпения не оставалось ждать изречения Схарии, Хава выглянула в окно и дала рукой знак, чтобы всё было тихо. Все и затихло, а тогда она сообщила им шепотом и под большим секретом, что Схария так сильно задумался, что ничего не слышит. Она ему уже и кричала, и пантофлю с него сняла, но он ничего не слышит. Призадумались евреи и разошлись…

 А Схарию, действительно, заколодило, и притом по всем правилам, с чем-то таинственным, с какою-то кабалой. Я не смею допытываться, кто из вас верующий, кто неверующий. Разумеется, я говорю про веру в те вещи, которые ещё мудрецам не снились, а если и снились, то не объяснились. Смейтесь надо мною, если вам угодно, я человек малообразованный и обижаться не стану, ну а только по-моему, этакие вещи не только существуют, а вот одна из них - это сны. Что вы мне ни говорите, а я снам верю и не перестану верить, и основание к тому имею. Схария, вероятно, прозяб и устал, а потому как сел обдумывать, что сделать с казаком, чтобы он по-прежнему ездил, но никого не трогал, так и сам не заметил, как заснул. Но что за тяжкие претерпевал он при этом мучения! Видит он пред собою книгу Закона и уже быстро разогнул её и хочет читать заветное место у Даниила, как вдруг откуда ни возьмись кто-то рыжий закрыл книгу рукой и говорит: «Я её запечатлеваю». Сказать такое слово благочестивому еврею, это дело ужасное. После этого он не может молиться до тех пор, пока признает себя нарушившим заповедь против ближнего и выпросит себе у него прощения. Схария остолбенел от такой наглости! Кто мог быть этот дерзкий, который удрал ему такую штуку? Ни кто иной, как Коган Шлиома, которому давно хочется быть святее Схарии и перекупить у него Гелиу. Схария видит его дерзкую руку, обернулся, но Шлиома уже исчез. Схария в синагоге; поднял книгу Закона вверх обеими руками, так высоко, чтобы все её видели, и, прохаживаясь с нею при общем одобрении, громко выкрикает: «Вот закон, который Моисей дал детям Израилевым!», но вдруг ко всеобщему ужасу зашатался и уронил книгу Закона на пол, - это второй знак почти уже неотвратимого несчастия. Не обошлось и без третьего. Схария дома; собрал на школьный двор множество мальчишек, дал каждому из них по грошу и по деревянной пике и заставил их как можно громче кричать и махать пиками, чтобы прогнать дьявола, явно строящего ему каверзы. А сам пошёл в комнату, горя желанием узнать: хорошего или худого должен он, после такого крайнего употребленного им средства, ожидать себе в будущем, и стал с этою целью рассматривать над свечой свои руки. Но у них пропала тень! Испуганный Схария бросил свечу и поспешно выбежал нагой на крыльцо, чтобы при луне вернуть себе тень от Авеля, но луна вдруг вся потемнела и как будто упала с неба. Хуже этого ничего не может быть на свете, так как самые знаменитые раввины в одно говорят, что исчезновение тени знаменует неизбежную погибель, и это верно, потому что основано на Моисеевом слове: «и тени своей не узрите».

 Столь быстро, кажется, никто не падал в своих собственных глазах и в глазах всего общества, как падал Схария. Осталось последнее средство: до зари исповедывал Схария свои грехи, стоя не на земле, по которой ползал райский змей, а в тазу с водой, и потом взял белого петуха, а Хаве дал наседку, и оба они долго вертели этих птиц около своей головы. Петух и курица громко кричали, а Схария выкрикал: - Пусть этот петух будет жертвой за мой грех: пусть он заслужит мне хорошую награду! Пусть как машет этот петух крыльями, так машут крыльями и перелетают вокруг меня с места на место ангелы. Пусть улетают злые и садятся вокруг моей головы на их место добрые! И пусть этот петух умрёт за меня на этот год, а я буду жить, и Хава будет жива и будет меня слушать с одного раза, и будет у нас с нею всякую неделю гут-шабаш... И он протянул руку и дернул Хаву за руку, велел ей сварить и петуха, и наседку; внутренности жертвенных птиц завязал в узелок и положил на крышу дома, чтобы вороны унесли их с глаз. Так Схарией было сделано всё, что можно было сделать для отвращения грозной судьбы, и он слышал уже, как, прежде чем началась вечерняя молитва, два раввина разом в один голос начали восклицать ему публичное прощение. Но в это самое время досадительная Хава разбудила мужа. Небесный свод уже алел; занималась заря, свежая мартовская заря, пред днём Пурима, торжественного празднества в память победы Мардохея над Аманом. Это день, когда каждому благочестивому еврею не только разрешается, но даже вменяется в обязанность пить до тех пор, пока он будет не в состоянии отличить Амана от Мардохея.  Это не только день радости, но и день чудес, когда еврею сходит с рук всё, что бы он ни сделал. Писано, что, когда два знаменитых раввина, Рабба и Сиро, сошлись в этот день, чтобы вместе упиться до неспособности различить Амана от Мардохея, то раввин Рабба принял за Амана раввина Сиро и убил его, и уложил под лавку, но и это нимало раввину Сиро не повредило, потому что, когда раввин Рабба о нём помолился, то Сиро сию же минуту ожил и так шибко убежал из-под лавки, что Рабба не мог его догнать и даже совсем его не видел. В этот день еврей безопасен от всех бед, а потому Схария не боялся даже своего вещего сна, который до зари пугал его целым рядом последовательно развивающихся злых предзнаменований. Схария встал бодро, мастерски выпотрошил рыбу, которую должен был сам приготовить, и пошёл в синагогу, где должен был объявить, как поступить с казаком, чтобы он ездил, но никого не тревожил. Ответ этот по своей простоте и краткости отдавал чем-то библейским; он весь состоял в том, что пусть казак ездит, но пусть он оставляет лошадь где-нибудь со въезда и ходит через местечко пешком; а главное, чтобы он не смел ни к кому обращаться ни с каким словом. Тогда ему нельзя будет никому грозить, никого пугать, и ничего он не уложит себе под седло; а между тем комиссар с майором будут играть, и дела в трактире Нахмана не остановятся, и всем будут идти добрые гешефты.

 План был очень хорош, и его одобрили все евреи, и комиссар, и наш майор, который немедленно же отдал в этом смысле точный приказ Ананьеву и затем закатил сам на ту сторону отыгрываться. Кажется, даже сам Ананьев, которого это всех прямее касалось, и тот был этим доволен, и с великою клятвой присягал майору, что всё то исполнит. - Ей-богу, - сказал он, - я, ваше благородие, даже рад, что этак уже по крайности с меня вся напраслина снимется. А мне что с ними говорить? Бог с ними совсем; нешто мне, кроме их, не с кем поговорить? Я и на своей стороне поговорю. Так большим и тонким дипломатическим умом Схарии был улажен, ко всеобщему удовольствию, этот казусный вопрос, и Схария, прекрасно проведя канун весёлого праздника, пошёл держать со своей Хавой опочив, который должен был дать ему силу и крепость потрудиться завтра в честь победительного Амана и за столом, и за молитвой. Но как в старенькой песенке поётся: «что на счастье прочно всяк надежду кинь», то этой ночью, когда Схария улёгся по всем правилам талмудической науки и спал нагишом и на левом боку, изображая собой Исаака, положенного на жертвенник, ему опять привиделся тот же зловещий сон вчерашней ночи и повторился во всех мельчайших своих подробностях. Это Схарию смутило, тем более что, как ни точны на все случаи жизни указания раввинов, но такое буквальное повторение сна ими, вероятно, не было предвидено, и во всей обширной науке Схарии не было рецепта, как поправить это дело, да и не было уже времени его поправлять; заря Пурима восходила, и Хава, соблюдая свой супружеский долг, возвещала об этом толчком в бок своему супругу... Начался весёлый Пурим; как подобает по написанному и по переданному дедами, все пришли утром в синагогу, мужчины и женщины, причём почти каждый захватил с собою ножичек, гвоздь и молоток или колотушку. Каждый тотчас с прихода спешил нацарапать где-нибудь на видном месте, на стене или на чём другом, имя Амана для того, чтобы потом, во время чтения книги Эсфирь «бить Амана», - то есть колотить по его выцарапанному имени, пока оно изгладится. Кантор пропел громко исповедь, прочитав урок из книги Закона; Схария, который старался скрыть своё смущение, откупил право обносить посреди синагоги Закон, и все сыны Израиля целовали на руках его священный свиток. После этого чтец зачитал книгу Эсфири, и при первом же звуке «Аман» по синагоге раздался оглушительный стук молотков и колотушек, которыми благочестивый народ усердно изглаживал ненавистное ему имя. Схария, как известный законник, действовал всех ретивее. Он выгравировал пред собою имя Амана крупнее и глубже, чем все другие, и с первого же раза ударил по нём так ожесточенно, что случилось самое ужаснейшее из ужасных происшествий: большая, надежная колотушка Схарии сломалась в самой рукоятке, и ненавистное имя Амана оставалось во всём своём очевидном значении неизглаженным.

Рыжий-таки запечатал его книгу... Это был скандал невероятный и примета самая скверная; порядок моленья нарушился; неизглаженного Схарией Амана должны были добить другие, что они и исполнили с ожесточением общими силами, но, тем не менее, Схария был страшно унижен и сконфужен. Всё обаяние его сразу пало в прах во мнении мятежного народа, который легко бунтовался даже против самого Моисея. И Схария видел это и не удивлялся; предзнаменование было слишком зловещее, чтобы строго религиозный человек не отшатнулся от того, над кем так видимо тяготеет какое-то ужасное указание. Все сказали себе, что Схария, верно, чем-нибудь без меры тяжко согрешил и что он непременно должен погибнуть. Все от него отшатнулись, и кучки гуляющих в праздничном уборе удалялись от его дома, как от зачумленного. Положение было псаломское: господь удалил от Схарии и друга, и искреннего, и приуготовлял его быть в мерзость себе самому и в поношение людям. Если из вас кто-нибудь так счастлив, что уже переходил в жизни полосу, когда человек весь видит себя в руке какой-то неодолимой власти, которая его мнёт и тяготит, то вы можете понять это положение, а если вы ещё сыры и не научены доброму смыслу и ведению, то вы и не поймёте, как в подобных случаях человек удивительно одуревает и начинает сам лезть на свою погибель. Всё это и проделал над собою в совершенстве Схария. Мучительное сознание отвержения терзало его, но он отправлял праздник по установлению и усердно старался привести себя в такое состояние, когда благочестивый еврей перестаёт отличать Амана от Мардохея. Доспевая к этому, Схария частенько подходил к укреплённому в угле поставцу и после каждого стаканчика отходил к окну, растопыривал пред собою обе руки и считал пальцы; но хмель был не разымчив, и число пальцев всё оставалось одно и то же: на двух руках и теперь, в Пурим, всё было десять пальцев, как будто в самый простой день.

 С коих пор Схария себя помнил, с ним этого ещё никогда не случалось. Не худо ли было винцо в баклажке, но каждый Пурим он припасал себе одно и то же винцо, которое чёрт его знает почему называется «розенвейн», хотя состоит просто из смеси коньяка и воды. Проще сказать, по-нашему - это ополоски, которыми ополаскивают бочки из-под красных французских вин, подправляют коньяком и продают жидам, а те пьют и дуреют. В былые годы Схария от этого розенвейна видел у себя на двух руках пальцев по двадцати, и теперь чем туже это давалось, тем он сильнее этого добивался. Он выпивал и, выпивая, расхаживал по комнате и размышлял: за что так разгневался на него Всесильный и в самый Пурим отдал его в посмеяние невеждам? Если он, Схария, чем-нибудь и согрешил более или менее тяжко, если он даже когда-нибудь, садясь за стол, позабыл вымыть руки, то ведь и это может быть изглажено в такой праздник. Но сколько же у него, Схарии, есть зато заслуг и святых дел? Не он ли, Схария, всю свою жизнь подстерегал все грехи христиан, выставлял их на вид своим старцам и детям и лучше всех успокаивал их совесть в разрешении всяких присяг, клятв и обещаний, данных христианину? Не он ли вредил христианам неупустительно всегда и чем только мог? Не он ли доказывал, как бедна и ничтожна христианская вера, как она ничего не даёт своим на земле, где они до сих пор ещё не научились, чтобы друга поддерживать, а в будущем даже и не обещает им ничего такого, что бы могло согреть внутренность? Как осязательно он умел представить награды, которые ждут верных евреев. Он умел научать всех вот именно в этот весёлый праздник Пурим забывать все притеснения и бедствия, которые они несут от ненавистных христиан. Самого несчастного и бедного он приводил в расположение мечтать теперь о хорошем пиве, о крепком вине, о рыбе Левиафане и о большом быке, которого пасут ангелы и дают ему в день траву с тысячи гор. Сердце Схарии сохло, и внутренность его требовала розенвейна: он подошёл к поставцу и сразу налил два заповедных сосуда: узкодонный бокал, из которого он пил, когда женился на первой жене, бывшей девушкой, и стакан, из которого поила его Хава, выходившая за него замуж вдовой. - Жёны мои, развеселите меня хмелем винограда и воспоминанием того, что было, когда мы в первый раз пили вместе из этих стаканов! Проговорив это, Схария духом проглотил узкодонный бокал и стакан и, отойдя к окну, опять растопырил и пересчитал все свои пальцы. Дело не подвигалось: на руках у Схарии продолжало оставаться десять пальцев. Было очевидно, чтобы выбиться из этого гнусного положения, надо было прибегнуть к последним, самым действительным средствам и уже ничего не жалеть. Схария так и сделал.

 - Нет, - сказал он, - пусть это не будет так! Нет, если уж на то пошло, то я уже ничего не пожалею и так и быть я обновлю Закон в синагоге. У этих суеверов «обновить», то есть пожертвовать в синагогу новый свиток, всё равно, что у игроков смарать старые записи. Но это стоит дорого, потому что «обновить» иначе нельзя, как чтобы новый свиток был параднее того, который уже находится в употреблении. Но Схария решил «обновить», и притом «без обмана», и объявил это Хаве. - Жена моя, встань и слушай, слушай, что будет говорить твои муж, потому что я буду давать обет Богу и без всякой хитрости, и что я ему обещаю, ты, Хава, будешь тому свидетельница. - Только не надо обещать грошей, - отозвалась Хава. - Нет, ты молчи и слушай. Это не твоё дело: я обещаю, Хава, что если над нами не будет ничего худого и если я и ты, Хава, и все дети мои, и весь дом мой проживём этот год здорово до другого Пурима, то я, Хава, буду делать большие жертвы: я выпишу, Хава, из Вильны самого лучшего писаря и прикажу ему списать весь Закон на телячьем пергамене большими, ровными, как одна, литерами. И это будут, Хава, такие книги, каких у нас ещё не было: все они будут списаны без одной ошибки, и кусок пергамена будет пришит к другому куску воловьими жилами из быка, которого я сам заколю на это. И приколочу я пергамен к крашеным палкам с золотыми цвяшками... И это будет мой Закон... О-о-о-й, не мешай, не мешай мне обещаться, Хава: я знаю, что ты хочешь говорить, а ты только слушай. Тебе, Хава, не надо говорить, потому что я всё знаю и даю обет Богу за то, чтобы он меня хорошо охранил до другого Пурима... Да и тебе зато со мною хорошо будет, Хава. И когда всё будет готово, Хава, ты приготовишь тогда гугель и перцу с мёдом и всяких пряников, только таких, чтобы от них не болел крепко живот и никто, их поевши, не умер. Я куплю намоченных яблоков и всяких хороших плодов, и состроим балдахин... О-о-о-й, не мешай, Хава, не мешай, мне это надо всё громче кричать, чтобы все ангелы слышали, что я обещаю! Построим балдахин с золотом, Хава, и с серебром... да, Хава, - с настоящим ясным золотом, как Соломон делал, и будет балдахин на двадцати четырёх высоких крашеных палках, и все будут за те палки цепляться, а возьмут их мои сыны и друзья, и мы одни понесём его посередине всей улицы и впереди всех войдём в синагогу, а книги будут нести раввины. Каждый раввин все будет нести всего по пяти шагов и переменяться, - да... по пяти... «И за то им всем надо платить?» - решительно перебила Хава.

 - Да, Хава, да; всем надо будет платить, - отвечал Схария, - и мы всем заплатим, Хава. Что же такое: мы заплатим, но потом Бог отдаст нам всемеро. Ты, верно, забываешь, Хава, что Бог должен отдать нам всё весемеро, и даже больше как всемеро. - Ещё отдаст ли, и когда он отдаст! - Хава, разве так можно говорить? Разве я не учёный человек, разве я не весь Закон знаю; разве это не я тебе говорю? И как ты можешь мне не верить с одного слова, когда я могу тебя за это отпустить. - А если ты умрёшь прежде, чем получишь от Бога всемеро, какой тогда будет нам гешефт? - Ага! вот ты опять нехорошо говоришь, Хава: право, ты нехорошо говоришь, для чего же я умру: я за то обет делаю, чтобы я не умер и был цел до другого Пурима, а ты говоришь, что я умру. Знаешь, я опять теперь боюсь, Хава, что твоя бабка была не Ева, а глупая Лалис, которая докучала Адаму тем, что всё спорила. Смотри, Хава, чтобы я за это не дал тебе развод. Но Хава, относительно ещё молодая жена Схарии, которая была маловерна и довольно скупа, а к тому же знала себе цену, решительно восстала против ценных обетов и, указывая на преклонные годы Схарии и на свою относительную молодость и на кучу здесь же шнырявших и валявшихся по перинам детей, с совершенно несвойственною еврейке самостоятельностью, решительно протестовала против так торжественно произнесённого её мужем обета. Схария, как ни был преисполнен самой основательной учёной солидности, не мог снести этой дерзости: он стал сердиться, кричать, и наконец, видя, что не может победить строптивой жены, сказал ей: «Штиль! я завтра же напишу тебе разводное письмо, да непременно! И велю писарю написать его ровными, одна к одной буквами и без всякой ошибки, и ты его возьми и ступай вон, и пусть имя твоё изгладится в потомстве». И Схария в гневе подошёл опять к шкапу и налил себе розенвейна, а Хава, которая не очень боялась изглаждения своего имени, но очень боялась остаться без денег, спокойно отвернулась к окну, но вдруг пронзительно вскрикнула. - Что там? - спросил Схария. - Казак, - прошептала Хава и указала на свои ворота, в которые Ананьев тянул за повод свою длинноногую поджарую лошадь. Схария уронил стакан и, взглянув торопливо на свои пальцы, увидал, что их ни одного нет... Да, совсем ни одного не было, а пред глазами только какой-то огромный трясущийся паук косил во все стороны кривыми ногами. Схария наладил своё дело! Его обет уже, несомненно, принёс свои плоды: исчезновение пальцев возвещало приближение того вожделенного состояния, когда он не станет отличать Амана от Мардохея, а тогда по его молитве будут твориться чудеса, какие творились по молитве Рабба, убившего и воскресившего раввина Сиро. Меламед сообразил это и быстро поправился: казак ему перестал быть страшен. - Не смей кричать! - сказал он жене, - ты увидишь, что я с ним сделаю. - Нет, ты смотри, что он делает, - и Хава указала на Ананьева, который в это время щёлкнул нагайкой по боку хозяйскую корову, что меланхолически жевала сено у обреза, и, отогнав её, поставил к сену свою донскую клячу. - Это ничего, - отвечал Схария.

 - А корове больно: она не даст молока, и когда у неё заболит печёнка, она будет треф. - Если у нее заболит печёнка, мы её продадим христианам, и нам не будет никакого убытка.

 - А когда он придёт и будет просить есть? - Он не может, Хава, просить, он ничего с нами говорить не смеет! - А когда он станет пугать? - Он не будет пугать! - Почему не будет? - Молчи, я знаю: он с нами ничего делать не смеет. - А как он украдёт мою серебряную ложку? - Ты сядь, Хава, на ложку, сядь на неё хорошенько, как Рахиль, и он её не украдёт, а мне скорее подай из шкапа лист бумаги и чернила и смотри, и понимай, что умно-преумно буду делать. Теперь смирно: он входит. - И он с кем-то говорит, Схария, - робко прошептала Хава. - Молчи; пусть с кем хочет говорит, а с нами он говорить не будет. Тут я буду говорить, ты замечай, Хава, что я буду говорить. Я буду очень умно говорить.

 В это время сильный толчок из сеней отворил дверь, и на пороге показался во весь свой огромный рост казак Ананьев. По дипломатическим условиям своей поездки он был безо всякого оружия, но с нагайкой,увесистость которой уже испытала на себе Схариина корова. Дети, видя казака, сначала было все сразу заплакали, но когда Хава загребла их кучкой в угол и покрыла своею ватною юбкой, они сейчас же стихли. В покое водворилось мёртвое молчание. Казак немножко покачивался: он, очевидно, был пьян. Это так и следовало. Пурим справлялся не на одной австрийской стороне, а и на нашей, где благочестивых евреев ещё более, чем в Австрии, и все они не менее австрийских крепки в отеческих преданиях. Момент был тягостный и острый, который, по-видимому, ни одна, ни другая стороны не знали, как прервать; но это длилось недолго, и меламед первый дал почин к оживлению сцены. Схария, как будто не обращая на казака внимания, взял в руку перо и, глядя на него, заговорил по-русски: - Ой, перо моё, перо! ой, кабы ты могло знать, моё перо, что я с тобою буду делать? А я с тобою сейчас буду писать всё, что здесь будет говорить чужой человек, которому ничего по сей бок ни с каким цезарским человеком говорить не велено. И как, что он скажет, я всё сейчас запишу и пошлю то к комиссару, а комиссар отошлёт московскому майору, а московский майор выбьет те слова кому надо по-московски на спину, и будет тогда от этого чужому человеку совсем очень прескверно. Теперь слушай, моё перо, и пиши хорошенько. Проговорив это, Схария обмакнул перо, положил руку на бумагу и приготовился писать; но писать было нечего. Ананьев не обращался ни с одним словом ни к Схарии, ни к его Хаве, ни к их детям, а, выслушав политичную речь меламеда, повёл против него свою политику.

 Стоя посреди горницы, казак прежде всего вынул из шаровар трубку и начал её молча набивать. Потом закурил трубку собственною спичкой, спрятал в шаровары кисет и, усевшись на скамье за столом, вытащил из кармана маленький белый миткалевый платочек и преосторожно-осторожно начал его разворачивать. Казак раскрывал свой платок, точно в нём был завёрнут какой-то драгоценный перстень, но, разумеется, ни перстня, ни какой другой драгоценности в платке не было. Это досконально видел и Схария, и его жена, и их дети, и баба Оксана. Похоже было, что это какая-то хитрость, и эта хитрость начинала всех занимать. Казак же продолжал своё дело необыкновенно серьёзно: он развернул платочек, сравнял все уголки вдвое, вчетверо, потом крест-накрест и будто рассердился, что не так вышло, и опять стал его встряхивать и наново складывать. Опять долго и много он его встряхивал, переворачивал, смотрел на свет и, заметив где-то пылинку на столе, сдул её и начал расстилать и разглаживать лапами на этом месте свой платок, а потом, положив на него свою нагайку, поласкал её рукой, как будто какого любимого кота, и повёл с нею такое слово: - Ой, нагайка моя, нагайка! Распреумная ты, моя дружина, казачья кормилица. Много ты мне, государыня, сослужила всяких служб и ещё сослужи, что я тебе буду теперь сказывать. Не сердись, что я строго с тобой сейчас обошёлся, что должен был тебя об жидовскую корову хлопнуть; в этом ты сама виновата: зачем службу забываешь: не припасла коню на дворе гарчик овса и корову раньше не отогнала. Вот за то тебе и досталось, что ты свою донскую присягу забыла, за это я тебя и вперед не помилую. Не хочешь бита быть - сама себя оберегай, - неси службу верную: я сейчас теперь пойду к командиру и самою короткою дорогой, шибко побегу, а тебе приказываю, чтобы мне здесь к моему приходу, вот на самом этом платочке, стояла целая бутылка водки и тарелка перцу с жидовской рыбой, и ты это непременно достань, а если не достанешь, то я тебя схвачу тогда за ухо, да начну обо всех жидов хлопать, пока у тебя ухо оторвётся. Вот тебе в том и задаток, чтобы знала, как тебе достанется! При этом он взял нагайку в руки и, встав с места, так ударил ею по скамейке, что та сразу же развалилась надвое, а сам опять положил нагайку на платок и вышел, не сказав хозяевам ни одного слова. Впечатление было полное. Казак успел уже обогнуть угол дома, а семья достопочтенного Схарии ещё пристально смотрела на мастерски разрезанную плетью скамью, которая служила преобразованием того, что в самом недалёком будущем должно случиться с ними самими, если только ум и учёность Схарии не найдут средства отклонить жестокого наказания, угрожавшего несчастной нагайке.

 Первая обнаружила признаки этой заботливости Хава: она выпустила из-под юбки детей и сказала мужу: - Что ты себе думаешь, что он говорил с этой ногавкой? - Я думаю, что он совсем глупый. - А что из этого, что он глупый, когда ей от этого ничего, а нам очень больно будет. - Это правда. - Видишь, что он сделал с нашей скамейкой. - Он её совсем испортил, Хава. - Я не хочу, чтобы с нами так было, Схария.  - Да, лучше я буду думать, чтоб этого не было, - отвечал он. - Ты станешь думать и опять уснешь. - Нет, Хава, я теперь не усну, теперь нельзя спать, Хава. - Нельзя спать, надо скорее послать Оксану за Шмилем и Шлиомой, чтоб они шли с этим москалем биться. - Нет, Хава, нет. Что такое биться? Из-за чего биться? И они не придут, Хава, биться... Нет!.. Я сейчас выдумаю; я сейчас выдумаю такое, что ты никогда не слыхала, да; я не пошлю Оксану ни за Шмилем, ни за Шлиомой, потому что они будут потом на нас смеяться, а я пошлю Оксану совсем в другое место. Оксана! что ты стоишь? Ты ходи смело, совсем смело ходи. Ты иди в кладовую и возьми всё, что он говорил, - ты возьми рыбу, и ты водку возьми, и ты поставь всё это сейчас на столе. Да-да-да, нечего тебе так на меня смотреть: я умный человек, я знаю, что я говорю, потому что я не хочу, чтобы он бил о меня и о моих детей свою знагайку. А он дурак. Если он может думать, что эта знагайка может ему водки и рыбу поставить - он дурак, и Коган Шлиома дурак. Мы поставим водку и рыбу, и этот казак завтра заедет до Шлиома и опять все этак сделает, а Шлиом глупый человек, он рассердится и не поставит всего на стол, и они оба будут один с другим биться и оба друг друга убьют, и их за это обоих повесят на высоком столбе, и поганая птица с большим носом сядет на них и будет их есть. А мы дадим этому дураку водки и рыбы и больше ничего, потому что у меня есть настоящий ум, который всё злое может переделать. Пусть он думает, что ему всё это принесла сюда его знагайка, и пусть сделает этак же завтра с Шлиомою. Вот что я выдумал! И Схария от нетерпения сам помогал скорее выставлять на указанное казаком место бутылку вина и полмисок с рыбой и был очень рад, что в эту же самую минуту в окне мелькнула фигура Ананьева, и через секунду находчивый плут сам появился. Одно, что не было приготовлено Ананьеву, что не поставили ему другой скамейки, но походный человек за этим не гонится; наш же казак теперь был особенно скор и решителен: он даже выпил всего одну рюмку водки, а всю остальную бутылку спустил за голенище; а кушанье только попробовал и заметил, что жиды очень мало рыбы в перец кладут. А затем собрал всё в платок и прочёл казачью молитву: - Бог напитал - чёрт не видал, а если видел - не обидел. И тебе, нагайка, спасибо: хорошо спроворила, за то и не будешь о жидов бита; а теперь хочешь здесь оставайся, хочешь вели бабе, чтоб она несла тебя за мной с почестью. - Неси её! - шепнул грозно Оксане Схария.

 И та понесла нагайку за Ананьевым, который, войдя на двор, отвязал от обреза свою клячу и стал подтягивать подпруги, но вдруг слышит, баба говорит ему: - Господа Москалю, а господа Москалю! - Казак посмотрел на неё и отвечает: - Молчи, тётка, мне в вашем царстве с вами говорить нельзя. Да мени от вас только одно слово треба. - Какое одно слово: худое или доброе? - Скажите мени, чи вы чего у нас не вкралы? - Что ты, что ты, дура! Разве мы не крещёные? - Да що с того, что вы хрещёны, да крадёте, а меня потом хозяева бить будут. - Бить будут! Вот видишь, жизнь-то у вас какая горькая! - Отдайте же що вы вкралы? - Да отвяжись ты от меня, сделай милость, с такими пустяками. Ты лучше молись Царице Небесной, чтобы мы вас поскорей победили и за себя взяли, тогда тебя жид не посмеет бить. - Да що молиться, я и так молюсь, щоб и вы побидыли и щоб вас побидыли, а яки не побидятся, тих щобы сила Божа побидыла, тылько скажите, що вы у меня вкралы? Казак и рассердился. - Тьфу ты, дура, - говорит: - с тобой и слов тратить нечего! Вскочил на коня и говорит: - Подай мою нагайку. Но Оксана, что бы вы думали: -  Эге, - говорит, - нет, вы мени отдайте, що вы вкралы. Тут Фомка Ананьев уже совсем взбесился, да к ней, а она от него, да в сени заперлась, а нагайка у неё в руках осталась. А казак туда-сюда, ломиться не смеет - и был таков - ускакал на свою сторону. И вышла всех дальновиднее баба Оксана, а всех глупее мудрый Схария, который тут только и понял, как он просто мог отделаться. С этой поры мой Схария и стал у всех в посмешище и доживает век в дураках, ожидая, пока придёт час обмазать ему голову сырым яйцом и зарыть его в землю. Вот вам и «страшный жид» с расчётом».

Пояснения слов: Не от Евы, а от первой жены Адама, строптивой Лалис... согласно преданию, Лалис (Лилит), будучи сотворена Богом из глины одновременно с Адамом, тотчас начала спорить с мужем, настаивая на своём равенстве с ним, а затем покинула его. Согласно священной кабалистической книге «Зогар» (XIII в.) Лалис стала женой Самэля и матерью демонов.

 День Кущей... - третий из главных трёх праздников иудаизма; отмечается после сбора урожая (в середине седьмого месяца); по древним предписаниям, верующим повелевалось в этот праздник и семь последующих дней жить в кущах в память того, что там Бог некогда поселил евреев. Иов.8:13 – «Таковы пути всех забывающих Бога, и надежда лицемера погибнет». Иов.13:10 – «Строго накажет Он вас,  хотя вы и скрытно лицемерите». Мф.6:5 – «И, когда молишься, не будь, как лицемеры, которые любят в синагогах и на углах улиц, останавливаясь, молиться, чтобы показаться перед людьми. Истинно говорю вам, что они уже получают награду свою». Ис.9:17 – «Поэтому о юношах его не порадуется Господь, и сирот его и вдов его не помилует: ибо все они - лицемеры и злодеи, и уста всех говорят нечестиво. При всём этом не отвратится гнев Его, и рука Его ещё простёрта».

 

Непревзойдённый вкус у ищущих Христа,

Они не гурманы, но так же не всеядны,

И от ненужного спешат корзины опростать.

Подсесть с Марией к Иисусу рядом.

       И рот раскрывши, – видится мне так, –

       Без зависти внимают расторопно;

       От Марфы выдержат не дюжину атак,

       И от упрёков не сбегут, не дрогнут.

Быть рядом с Господом, любимым Иисусом,

Дотоле, может быть, и незнакомым,

«Не пропустить словечка!» – над этим лишь трясутся,

И первый блин – их встреча – не бывает комом.

       Напросятся на встречу и с еретиками,

       К познанью на уроках – там добывают знанье.

       За благовестие они двумя руками,

       А, познакомившись, случайно не отстанут.

Непревзойдённый вкус им даровал Иисус,

Их благодарности нет края и числа,

И на неблагодарность скажут: «Ну и пусть!,

Я рад, что мне досталась роль осла».

       Я с первых же минут по обращенье

       Молил Создателя услышать и простить,

       Быть на Христа во всём похожим в чём-то,

       Не только правильно прижать ко лбу персты.

Что мир, молва – охлопки лизоблюдов,

Непонимание в родных, подчас неблизких;

Рождённым свыше вышнее лишь любо.

Счастливцы те, кто попадут к ним в списки.

       Господь и Вождь, и Автор всех стихов,

       От Иеговы гимны, цвет и ароматы.

       Негодным был, но тот сосуд плохой

       Украшен золотом, очищен многократно.

Непревзойдённый вкус плодит таким врагов,

О них и молятся, размачивая слёзно.

И жертвовать собой за них всегда готов,

Дабы пленить Христу, пока ещё не поздно.    23.12.07. ИгЛа

Hosted by uCoz