"Для слова Божьего нет уз..."

Внимание: для корректной работы с книгой рекомендуется пользоваться браузером Internet Exploer или Firefox

 

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

Предисловие

Книга первая: “Магнитофонизация всей Сибири”

Автобиография

Первый арест

На свободе........................................................ 49

“Снова меня забирают, будний обычный арест...”       53

Письма................................................................ 107

Приложения....................................................... 122

“Диагноз: Шизофрения”

Сверхценные идеи реформаторского содержания”   123

Чёрная Дыра................................................... 126

Характеристики................................................. 132

Показания, допросыпо делу Лапкина (1980 г.)  134

Свидетели(1986 г.).......................................... 143

Заявления........................................................... 150

Преемники святыxапостолов?”.................... 161

Диакону Сергию Бурдину.     182

Архиепископу Гедеону..................................... 183

Ответ на обличительное письмо.................... 186

“Патриарху Пимену......................................... 187

Архиепископу Волоколамскому Питириму.. 190

Гедеону     192

Идёт Богоносец, священный Игнатий........... 196

 Неправый суд.................................................... 197

“Здесь не позволяют говорить правду...”...... 197

 Последнее слово, которого не дали сказать216

Приговор............................................................ 220

Жанатас............................................................... 230

Хронология борьбы за справедливость........ 232

Победитель получает всё?........................... 240

Лапкин предпочёл храм недвижимости..... 241

Игнатий Лапкин добилсявосстановления справедливости”      245

можно ли обращаться вгражданский суд        245

История и хронология ..................................... 247

Книга вторая: “ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ”

“Мы отошли лишь от Московской Патриархии...”      249

Указ о принятии................................................ 254

Краткая история Крестовоздвиженской общины г. Барнаула      254

О церковной дисциплине................................. 263

Об оглашенных................................................. 264

Приблизительные вопросык оглашенным... 265

Заявление (о крещении)................................... 267

Заявление (для крещёных о принятии в общину)        267

И я там был...”.................................................. 268

Тайна сия велика есть................................... 268

Свадьба по-христиански.............................. 271

“Браки заключаются на небе­сах”.................... 274

“Письмо в Бийск”.............................................. 275

Книга третья: ЛАГЕРЬ-СТАН И ПОТЕРЯЕВКА

О Потеряевке

В Алтайский краевой советнародных депутатов”     277

Не отвращайся от трудной работы............. 279

Тревожное русское небо. О фильме “Предчувствие  284

Потеряевка. Деревня, которой нет.............. 285

Двадцать лет спустя...................................... 288

“Алтайский краевой совет народных депутатов”         291

Деревня Потеряевка...................................... 291

“Наш голос... в “Голосе Америки””............... 292

Пойдёшь за чужим, потеряешь своё........... 292

“Потеряевка, день сегодняшний и будущий”      296

Хотя с невестами и туго................................ 298

КОРОТКО: “Бычок по кличке референдум”299

Развивается личное подсобное....................... 299

Из красной книги.............................................. 299

Телевизор развращает....................................... 299

“В Потеряевке, у староверов”......................... 300

“Потеряевцы – нерастеряевцы”...................... 300

Выписка.............................................................. 300

Благодарность................................................... 301

УСТАВ................................................................ 301

Правила поведения жителейпосёлка Потеряевка        306

«Без приглашения не приезжать!  В объективе Потеряевка”      309

Духовные подвиги......................................... 312

О воспитании..................................................... 314

“Может быть, на этот раз над посёлком действительно взойдёт новая заря?”      315

Не потеряется ли Потеряевка?.................... 317

“Потеряевские женщины”............................... 318

“В Потеряевке...”............................................... 319

Малый Совет краевого Совета народных депутатов   321

“Найти Потеряевку”.......................................... 322

 Протокол........................................................... 323

“Не потеряйся, небо Потеряевки.................. 325

Деревня Потеряевка собирает Потеряевых      330

“Прошение от деревенской общины пос. Потеряевка.         331

Барнаульский художник АлександрВолобуев”331

“Село которое люди находят” ....................... 332

Евгенову…”       332

Лапкин непоколебим................................... 347

“Потеряевка не потеряется”............................ 347

“Государственная дума”................................... 348

“Прокурору Алтайского края Параскуну Ю.Ф”.  349

Обретение Потеряевки................................. 352

“Обращение........................................................ 359

Жалоба и пояснения по поводу “Экономической блокады”.       360

“Заявление прокурору Алтайского края Параскуну  Ю. Ф”.          366

Лагерь-стан в Потеряевке

МЕЖ КОЛОСЬЕВ И ЗВЁЗД. Два дня в лагере отдыха для детей верующих”    368

“Совет по делам религий” .............................. 371

ПРИИДИТЕ, ПОКЛОНИМСЯ..Меж колосьев и звёзд, или год спустя”     372

Маленькая искорка возрождаемой России...”    377

“Сеять вечное, доброе...”................................. 379

УСТАВ ............................................................... 380

Свидетельство. ................................................. 385

Копия письма в прокуратуру Алтайского края    385

Шесть ударов в колокол................................. 385

“Истоки духовности”........................................ 388

“Председателю Алтайского краевого Законодательного”  391

“Детей из богатых семей в лагере–стане нет”     391

Возвращение Потеряевки............................. 392

Жизнь в Потеряевской общинебез елейных прикрас”       396

Стан – как место для раздумий во время пути”396

Потеряевка: миф и реальность.................... 400

Ответ на “Представление об устранении нарушений”405

“Прокурору Алтайского края Параскуну Ю. Ф.”410

Решено: Потеряевка!”..................................... 410

Россия должна встать!”.................................. 413

На Алтайской земле....................................... 420

Остановите Лапкина.................................... 447

“Лагерь Лапкина закрыт” ................................ 447

“Православный лагерь-стан в деревне Потеряевка закрыт”447

“Постановление об отказе в возбуждении уголовного дела”       448

“Лапкина “прикрыли””..................................... 448

Протоколы суда по делу №2-40/02 по иску к “МК на Алтае”       449

Коммунистическая зараза............................. 456

Облом коммунистов...................................... 459

“Встречное течение...”...................................... 459

“Потеряевка держит оборону” ....................... 460

Потеряевка: двойной взгляд........................ 463

Каникулы в Потеряевке................................ 465

Долгий путь и остановка в Потеряевке...... 467

“Жив Господь и благословен защитник мой!” 2 Цар. 22:47         472

Краткий разбор статьи Д. Быкова.................. 480

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМОПрокурору Алтайского края Параскуну Ю.Ф.”       485

“ГТРК “Алтай””................................................. 486

Решение.............................................................. 487

“Мероприятия”.................................................. 488

История одной тяжбы...................................... 490

Рапорт................................................................. 490

Заявление............................................................ 491

Лапкин и отставник....................................... 494

Из истории пос. Потеряевка............................ 494

Лист дела 148.“МК на Алтае” ........................ 498

Суд с “Московским Комсомольцем............. 501

Книга четвёртая: Газетные статьи и документы разных лет

Златоуст” со Второй Строительной…”....... 502

“Редактору газеты “Алтайская правда” через прокурора по надзору…”        508

Златоуст со Второй Строительной-2…”..... 526

Кто же такой Игнатий Лапкин?.................. 532

В редакцию газеты “Алтайская правда”...... 536

Опереться на себя.......................................... 538

Церковь не проходной двор!....................... 542

“Преображение”................................................ 543

“Жалоба уполномоченного”........................... 544

Я всегда знал – без правды жить нельзя.... 545

Игнатий Лапкин проповедник” “Люди года”    549

Просить прощения у мёртвых..................... 550

“Приезд патриарха”........................................... 555

“Говорят – “масоны”, а имеют в виду – “...””      555

Алфавит” толкует слово................................. 557

Проклят человек, который надеется на человека” (Иер. 17:5)   559

“Уважаемый гр. Лапкин И. Т.”........................ 559

Расплата была неизбежной.......................... 560

“Открытое письмо протоиерею Николаю Войтовичу        564

В “Православной Руси.................................. 567

Символ возрождения России...................... 569

Правильно ли нас крестят? К празднику Крещения”          571

“Вера, дела земные”.......................................... 571

“Открыт баптистерий: теперь можно и покреститься”                            572

Заявление Барнаульского епархиальногоуправления”       574

Не всё модно, что Богу угодно.................. 575

Я не шарлатан, а верующий........................ 577

“Мнение депутата” ........................................... 577

“Епископ Антоний считает И. Лапкина вечным оппозиционером”      577

“Владыка сожалеет. Но...” .............................. 578

Игнатий Лапкин, победитель коммунизма”578

Лапкин призывает не мстить...................... 582

Конгресс – не амвон...................................... 584

Интервенция против ...Царствия Небесного”.   586

Власть авторитета.......................................... 588

Алтай запрограммирован на войну?........... 589

Служение Игнатия Лапкина......................... 593

“На ГТРК «Алтай». В редакцию религиозного вещания”   595

Лапкин и террорист...................................... 596

“…Всё Божья роса”.......................................... 596

Из мрака язычества.................................... 597

Вредный“ лагерь.............................................. 598

Начало покаяния........................................... 599

Извинения за ошибку....................................... 604

Проповедник ИгЛа........................................... 605

Проповедь в... СИЗО................................... 606

“Человек-игла, или Среди святых и грешных”   606

Умереть и воскреснуть................................. 614

Спаси и помилуй............................................ 622

“Трудолюбие и дисциплина”........................... 629

Лицом к лицу не видим лиц друг друга..... 629

Почему заплакал Игнатий Лапкин?............ 631

БЛАГОДАРНОСТИ, ПОЗДРАВЛЕНИЯ.631

 

 

 

 

 Предисловие

Как появилась эта книга? После того, как Игнатий Тихонович Лапкин вернулся домой из лагеря, друзья упросили его рассказать о пятнадцатимесячном пути от ареста до выхода на свободу. Да и сам он чувствовал потребность поделиться приобретённым опытом. Из этих расска­зов вышла вторая часть книги. Тюремные воспоминания Игнатия вызвали у многих читателей живой интерес, поэтому друзья стали просить его восполнить их рассказом о более ранних событиях. Постепенно из разных отрывков сложилось повествование, составля­ющее первую часть этого тома. А в третью часть вошли некоторые письма Игнатия, написанные уже по возвращении из заключения. Приложения включают приговор суда, акты тюремной психиатричес­кой экспертизы, показания свидетелей на предварительном следст­вии, протесты, посланные в суд и прокуратуру, и другие документы.

Игнатий никогда не возражал против любого использования его писем верующими – «была бы душе польза», таков его обычный от­вет. Поэтому мы решили, что не погрешим против воли автора, собрав все эти тексты вместе. Надеемся, что верующий читатель найдет здесь и поучение, и пищу для раздумий. А будущий иссле­дователь нашей нынешней церковной жизни обнаружит в этих за­писках ценный материал.

Мы включили в эту книгу (в сокращённом виде) и небольшой самиздатовский очерк о сибирском «магнитофонизаторе», написанный вскоре после его освобождения. Полностью он был помешен в «Бюллетне христианской общественности» № 2.

«МАГНИТОФОНИЗАЦИЯ ВСЕЙ СИБИРИ» – таков полушуточный девиз миссионерской и просветительской деятельности Игнатия Тихоновича Лапкина – православного христи­анина из Барнаула, 28 марта 1987 года досрочно освобожденного по указу Президиума Верховного Совета СССР из уголовного лагеря ЖД-158/3 в казахском городе Жанатас.

Проповедь Евангелия, свидетельство о духовном богатстве Пра­вославия, библейское просвещение верующих, сплочение их в стой­кие братские общины, в которых каждый жертвенно служит Господу как и чем может – вот основные направления миссионерского служе­ния Игнатия. Библейский фундаментализм, старообрядческая при­верженность к уставу и регламентации жизни парадоксально, но как-то очень органически сочетаются в нем с открытостью, непред­взятостью суждений, и порою прямо-таки пророческим дерзновением. С этим столь непривычным для нас «сибирским самородком» можно в чём-то соглашаться или не соглашаться – но нельзя не признать его права говорить то, что он говорит.

Позиция Игнатия родилась не в ленивом разговора за чашкой чая, она действительно выстрадана до крови. Соответствие слова и дела Игнатий засвидетельст­вовал ещё прежде своего тюремного и лагерного исповедничества.

Игнатий и его друзья – самый яркий из известных мне примеров аскетической жизни. Речь идёт не только о продолжительных молит­венных правилах и дисциплине внутренней. На питание семья Лапкиных: Игнатий и его жена Надежда – расходует около двадцати рублей в месяц. Кирзовые сапоги да дешёвая рубашка, перехваченная пояском – в другом виде я не встречал Игнатия ни разу. Зи­мой фуражка заменяется на видавшую многие виды ушанку, добавляется ватная телогрейка; многодневные поездки – только в общем вагоне. А все оставшиеся деньги – на помощь нуждающимся, на дело миссий и служения.

Не ограничиваясь Барнаулом и окрестными сибирскими городами, Игнатий по крайней мере раз в год, во время отпуска (до ареста он работал сторожем) предпринимал вместе с кем-нибудь из друзей «миссионерское путешествие»: Казахстан, Украина, Средняя Россия, Прибалтика – где только не пролегали его маршруты! Квартиры дру­зей, молитвенные дома баптистов, адвентистов и пятидесятников, дворы православных храмов, обращённые в музеи церкви, вагоны по­ездов, комната милиции в московском метро – и всюду общение с новыми и новыми людьми: проповедь, проповедь, проповедь...

 Игнатий всегда старался поддерживать максимально близкий контакт с духовенством. Одно время он был частым гостем и в епар­хиальном управлении. Уговаривал и наедине увещевал знакомых ба­тюшек. Обновление, оживление приходской жизни, безбоязненное и свободное общение священника с прихожанами, введение более строгой церковной дисциплины и, главное, усиление евангельской проповеди – вот на что были направлены его усилия. Результаты, как нетрудно догадаться, были весьма разные – от самых внутренних и глубоких (включая всенародное покаяние двух священников перед их паствой), до таких вот, скорее комических:

- Гм-м-м... Опять Игнат пришёл, придётся проповедь говорить, а то ведь накапает владыке... – вздыхает местный батюшка, отодви­гав пальцем завесу и с неудовольствием взирая сквозь завитушки царских врат на слишком хорошо знакомое бородатое лицо в толпе прихожан.

 «Но что до того? Как бы ни проповедали Христа, притворно или искренно, я и тому радуюсь и буду радоваться», – так ведь гово­рил когда-то другой неутомимый миссионер, во многом послуживший образцом для «Златоуста со Второй Строительной», как окрестили Лапкина в статье «Алтайской правды» (Фил. 1:18).

А почему, собственно, Златоуст? Не только корреспонденту пришла в голову эта действительно небезосновательная аналогия: впервые ярлык «секты златоустовцев» налепил на друзей Игнатия настоятель барнаульского храма. Дело в том, что «издательская» деятельность Лапкина, которая затем привела его в барнаульскую тюрьму и в Жанатас, начиналась как раз с записи всех творений св. Иоанна Златоуста в русском переводе на 62 магнитофонных катушках (около 600 часов звучания). Замысел был таков. Во-пер­вых, лучшего способа размножения религиозной литературы в про­винции не найти. Пишущая машинка – это очень малая скорость, дороговизна, полуслепые экземпляры и неизбежные опечатки. Во-вто­рых, не все умеют читать (да-да, православные-то бабушки в Сибири!) Не все могут много читать (слабость зрения – особенно у пожилых). Не все, наконец, любят читать, не все приучены. А кто же откажется сесть поудобней, нажать кнопку, закрыть глаза и слушать – да не кого-нибудь, а Иоанна Златоуста? Или – что ме­шает слушать проповеди и жития за повседневной домашней работой? B-третьих, когда человек читает книгу, он обычно один. А вокруг магнитофона как бы сам собою возникает кружок слушателей. Почему бы не пригласить ещё соседей? И вот деревенские посиделки превра­щаются в прослушивания.

Успех «магнитофонизации» стал превосходить все первоначальные ожидания её изобретателя. За кассетами стали приезжать издале­ка, просили их отовсюду – знакомые, знакомые знакомых и просто прослышавшие. Архиереи, священники, монахи, причетники и миряне, молодые и старые, православные и неправославные. Образовалась очередь. Находились и те, кто говорил: «За любые деньги!» Но в этом отношении Игнатий с безукоризненной строгостью держался правила, принятого как обет в самом начале: весь труд – только ради Господа, абсолютно бескорыстно, ни копейки себе. Более того, неимущим вскладчину приобретали магнитофоны – тоже для общего пользования, бесплатно давали записи.

«Магнитофонизация» началась со Златоуста, но им, конечно, не ограничилась. Начитаны и размножены были Библия, Жития свя­тых с I до XIX века, «Добротолюбие», «Лествица», «Исповедь» блаженного Августина, «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, книги проповедей о. Димитрия Дудко, «Исторический путь Православия» о. А. Шмемана, апологетические книги баптистского автора Рогозина. К 1986 году полная каталогизированная фонотека лапкинских записей составляла около двухсот кассет. Это более чем на два месяца непрерывного звучания.

Игнатий (как, впрочем, и Златоуст) не смог ограничиться «чисто религиозной» тематикой. Наговорил он и «Архипелаг ГУЛаг» с собственным послесловием, и послания патриарха Тихона.

 Собрал и размножил записи своих бесед с верующими, включавшие их воспоминания о годах реп­рессий. Писал стихи – в том числе и про «вождя мирового проле­тариата», как будет позднее сказано в следственном деле. В круг интересов Лапкина входили вообще очень разные темы, в частности и такие, которые мне весьма несимпатичны. Так, в 1978-79 годах он размножил кассеты «Тайна беззакония в действии», в основу которой были положены апокалиптически интерпретированные «Протоколы сионских мудрецов»... Ах, не хотелось бы мне и гово­рить об этом теперь, – но придётся, а то уж и вовсе я перейду в жанр жития или акафиста.

Всем этим Игнатий занимался не таясь, по справедливости, не видя в своих делах ничего преступного. Последствия заставили се­бя ждать пожалуй дольше, чем можно было думать. Однако в мае 1980 года он был арестован и пробыл до октября под следствием по статье 190-1, а потом был внезапно освобождён после того, как подписал заявление, что больше на будет размножать произве­дений политического характера. В справке, с которой он вышел из тюрьмы, в графе «Причина освобождения» было написано: «Ввиду переменившейся обстановки». При этом представитель КГБ сказал, что против чисто религиозной деятельности Лапкина никаких воз­ражений не имеется: «Златоуста своего размножай хоть мешками».

 Почти всю фонотеку, изъятую при обыске, в тот раз вернули (кроме, конечно, «Архипелага» и ещё некоторых вещей).

За последующие пять лет Игнатий ещё улучшил свою техническую базу и действительно размножил не один мешок магнитных плёнок. Это был и Златоуст с другими прежними записями, и проповеди полюбившегося Игнатию стокгольмского радиопроповедника Я. Пейсти, новые книги Дудко, труды о. Г. Дьяченко, «Трагедия Русской Церкви» Регельсона. Свою подборку «Житий» он завершил, включив в неё материалы о новомучениках, известную в самиздате книгу «Отец Арсений» и другое. Слово, данное в тюрьме, держал. Но видно «об­становка» вновь переменилась и 9 января 1986 года Игнатия опять арестовали. В тот же день во многих городах страны прошли обыски. Более чем у тридцати человек были изъяты многочисленные катушки с записями. Златоуста со всем прочим вновь упаковали в мешки с печатями...

Мы опускаем заключительную часть очерка: о последующих событиях читатель узнает от самого Игнатия Лапкина.

Николай Балашов, Москва, август 1988 г.

Автобиография

Говорят, да так и в метриках написано, что родился я летом 1939 года, 10 июня, в посёлке Карповском Тюменцевского района Алтайского края.

Тяжёлый год для тружеников земли. Начали в колхозы загонять, а наши все, хотя и веру имели слабую, едва под золой уголёк дотлевал, но однако был страх. Не только тот страх, что вернутся иные порядки, и тогда спросят: как же так, голубчики, ты что же это в коммунию залез, дай-ка отчет. Так было в тех краях. Но боялись ГРЕXА. Никто не знал, что такое колхоз, но глядя, как туда первыми входили самые горькие бося­ки и лодыри, как они грабили вчерашних своих кормильцев, люди шараха­лись в подпол, бросали всё, бежали подальше от этих «товарищей», только бы не быть с этими босяками в одном котле.

Дедушка наш, отец моей матери, высокий, с длинной седой бородой, мудрый старик-старовер, сухопарый и изодранный ещё в первую мировую, в «ерманскую», бросив всё в Усть-Чарышском районе, в горах, когда там начали проводить коллективизацию, тронулся в Карповку, где был основан конный завод № 140. С ним была моя мама – Мария, и три братика: Макар, Филарет и Еммануил. Почему именно туда подался дедушка Егор? Потому что там стали организовывать совхоз, вокруг же только колхозы. В совхозе меньше греха, там можно просто работать, как на производстве.

Но увы! И здесь метла пробороздила по деду Чунарёву. Не хочешь всту­пать – раскулачим. Что из того, что ты грыжу нажил, что отродясь был без работника наёмного в доме – это уже не столь важно, эти качества нуж­ны были кандидатам в раскулачивание на первые недели, когда только начали собирать ресурсы для индустриализации страны. Потом пошли те, кто просто жил своим трудом побогаче других. Родина-мать посчитала всех этих «противленцев», «пассивников» врагами. Пришли, стали у них выгребать всё, до последнего петуха, которого дед Чунарь своими руками и поймал: «Чё, берите-ко, тожно, эт-ко горе (дед был вятский, прицокивал: «цё, паря, еко горе») да ничё, переживём»; забрали приготовленное из белой холстины смертное сшитое платье, портки, потом забрали ложки, посуды сколько наш­ли. В погреб сам полез дед, помог выбрать и картошку, и брюкву. Выгнали из дому. Откопали баню от снега деревянной лопатой, живут.

 Потом Родина-мачеха вспомнит про подросших ребят, они пойдут, как погодки и все трое сложат головы у своих орудийных лафетов во вторую «ерманскую». Сколько лет прошло, а всё ещё помнят на деревне, какие были ребята, бригадиры, труженики – 19 лет, 20, 22. Такими и смотрят с увели­ченных портретов. Они брали старшего моего брата Самуила на трактор, тому было уже около 7 лет, а мне два года. Говорят, что я был у них в гостях, на печи, да столкнул бабушке в чугун с супом кусок мыла. Так дядья и остались без обеда, а надо мной смеялись – весь суп на пену извёл. Это по рассказам.

Сам помню, как пришёл с фронта наш отец Тихон – в 41 году. Ему там руку оторвало левую, кисть руки (отцу был тогда 31 год). Но пока довезли до госпиталя в Красно­ярск, пока дошла очередь, пришлось резать сантиметров на двадцать ниже плеча. Я бегал по избе, вдруг вошёл высокий, в серой шинели. Помню, что справа от входа в нашу землянку была русская печь, подъём на которую этот «контрреволюционер» освоил несколько раньше. Быстро на приступок – на скамейку – и шмыгнул на печь. Впереди, в переднем углу стоял большой сундук, окованный полосами, железа. Человек тот шагнул к сундуку, потом повернулся к печи: чего ты испужался?.. Это вернулся отец с фронта, из госпиталя. Оторванная рука спасла отца.

Наши переехали через бор, в соседний Шарчинский район, где и жили родители по отцу раньше – Дмитрий и Евдокия, и дядя Степан и тёткаПелагея. Наших там кулачили ещё раньше, и они бросили дом, и захватив един­ственного брата моего Моню (Самуила), бежали в город на производство. Начинали нес­колько раз с нуля.

Когда наши переехали в Потеряевку, меня оставили у дедушки Егора. Крепкой религиозности был дед, собирал старушек и читал особым речитати­вом толстую книгу «Златоуста» в уютной своей землянке, сложенной из пла­стов земли. Рассказывают, когда за мной приехал отец, то я спрятался и сказал: «Не поеду к ним, у них хлеб чёрный, как земля».

Летом дед повез меня на велосипеде. Когда проезжали через Урывку, встретился на пруду старик, который вёз рыбу. Видимо у него на кукане, на веревочке, была большая рыба линь, и рядом маленький продёрнут под жабры. Мне же запоминалась эта рыба так вот с маленькой сбоку, и считал, что такая и есть она, рыба эта, сдвоенная. Запомнилось ещё, как старший мой брат дрался камнями с Жгилевым Колькой, своим товарищем, а я моему брату подносил камушки. Моя мать прознала про драку, и поменяла на них драные рубахи, а мне так сошло – а было мне уже 3 года от роду.

С братом на печи сидим зимой, мать за конями управляется с отцом, мы до полки дотянулись и сняли книгу «Часослов». Всё на церковно-славянском языке, – брат уже пошёл в школу. Поля у книги огромные, а бумаги нет нигде, и брат начал рисовать – лесенка на небо, и мы лезем туда, пять пальцев растопырили, крепче держаться. Так и смотрю ныне на этих человечков, долезут ли?

Посты строго блюли: если от груди отсажен, уже молочного ни-ни, а про иное, как про мясо, и не слышали – грех. Евангелия не было, и не слышали про такую книгу.

Мама работала на ферме, доила коров – это уже в Потеряевке, мы окончательно переехали туда. Нами брошенный дом был здесь сожжён курящим па­цаном. Дом отошёл к колхозу, но грамотный дядя Степан (класса два было у него) начал хлопотать; и тогда не отсылали бумаги обратно «разобраться на месте», а давали указания. Написал Калинину М.И., и дом вернули, стены одни – что успели отбить от огня.

Отец пас всю жизнь – 40 лет без одного года – то овец, то коров, а то и вместе. Самой яркой картиной, запомнившейся мне, было лето 1945 или 46 года. Жара, парит, и в логу – в балке, косили осоку, потом сразу же сгребать и в копны сносить надо. Отцу – 35 лет, маме – 33. Мама носи­ла мешки по 70 и более килограммов свободно – и отца Бог силой не обидел, когда дрался, то два удара никогда не делал, хватало одного, тяжела была рука. И вот они, весёлые, носят сено, подгребают, а я на копну взберусь – уже 7 лет мне – и кувыркнусь. И столько радости, и кучевые облака, ни о какой смерти помину нет, мы всегда так и будем жить.

Осока, кусты, камыш – бальки, рядом омутки с рыбой. Как врезалось всё в память... Когда было трудно, тяжело, всегда хотелось в эти места прий­ти, всё пережить ещё раз, погрузиться в истому жаркого дня того, те обла­ка, те взгорки узреть.

Дома всегда молились: за стол, из-за стола, знали молитвы: Отче наш, Богородицу, Достойно, Слава и другие. Утром, не помолившись, не выходили ни в школу, ни на дело, так же вечером. Твёрдая вера в загробную жизнь, в существование Бога, в возмездие, в будущее вечное мучение – в это верил, кажется, с первого дня своей жизни или ещё раньше. Дедушка и бабушка по отцу тоже были весьма религиозные. Отец жил совершенно мирской жизнью, любил выпить и слов не подбирал подходящих, особенно подвыпивши, в чём меры никакой не ведал, но за стол и из-за стола не помолившись не допу­скал нас, и сам крестился и кланялся. Что за молитвы он читал, так и не смогли узнать. Говорил рассказы, что слышал от матери своей, про Ноев потоп, про Страшный Суд: «здесь мы в гостях, а там навсегда», – говаривал. Как-то брат мойАким, наслушавшись Марьи Ивановны в школе, что Бога нет, пришёл домой с подобным ультиматумом, и сел за стол не помолившись. Отец получил уведомление об этом от матери, и зажав головенку молодого «атеиста» меж ног, проучил ремнём. На пользу пошло, уже из-за стола вы­шел верующий, а сейчас служит батюшкой и вера крепнет день ото дня.

 Была Псалтирь в кожаном переплете, в деревянных корках. Когда я научился читать, то стал тайком брать эту книгу и учить псалмы, и с этой верой побеждать и собак, и людей – особенно на уроках. Учиться хотел очень сильно. И когда старший брат Самуил учил уроки, я лез, он давал мне по лбу. Отец за ведро картошки купил мне букварь, когда мне было 5 лет, я прошёл его весь, и уже читал газеты и писал.

В школу не пускали; у нас было в живых только десять детишек, надо было пе­лёнки стирать, водиться. Страсть как не любил, когда новый ребёнок появ­лялся. Мне сказали, что берут их из проеденной крысами норки в углу пола. Я её заваливал, забивал, но дети всё равно появлялись, и приходи­лось водиться.

 Когда наступило 1 сентября, меня опять не пустили в школу, а мне было уже 6 лет; я выходил в проулок за вениками, чтобы подмести дом. На кухне было в раме нижнее стёклышко, которое выставлялось; и вот в это выставленное стеклышко я вылез и пошёл в школу, пока ребёнок спал. До школы не дошёл одного дома, не знал, где же школа, потому что школа была в другом конце деревни. Деревня вся была дворов на 120, в одну ули­цу, и школа была там, откуда начинали гнать коров на выпас через наш край. На следующий день снова ушёл в школу, и учительница дала мне почи­тать букварь, и пока она другого ученика что-то спрашивала, я уже нес­колько вперед листков прочитал. Учительница пошла к нам назавтра за мной домой, и уговорила родителей отдать меня в школу.

Учёба была приятной, лёгкой и интересной. Книг не было, бумаги не было. В школу бежал до первого снегу часто босиком, ноги под себя подвернёшь и сидишь. Чернильница у меня была железная, я её ставил на угли в печь растаять чернила. Из красной свеклы делали для учительницы чернила для отметок. Родители (вернее, это всегда была сторона матери) не велели пить в школе, там мирские люди, и нам этого нельзя. Потому на переменах бежал домой, если уж очень хотел пить; и за всё время учёбы в школе ни разу не напился там воды. Любил очень математику, – первый всегда сделав, сдавал, и можно было выйти во двор и уйти в лес или домой.

Когда утрами выгоняли коров, а роса была холодной, то мы ждали «лепёшек» от коров, и в тёплое становились ногами и ждали, когда же у другой коровы появится «лепёшка», и перебегали в неё: тепло. Брат стар­ший был выдумщик, сам сделал рушалку, молоть пшеницу, а мне сшил из берё­зовой коры лапти, выходные.

 Есть было нечего, собирали старую мороженую на поле картошку, из неё оладьи добрые получались. Лебеда, рыжик, а по весне и трава разная.

 План, налог. Эти слова я знал задолго до школы. Трудодень – это что-то было неуловимое, на бумаге есть, а взять нечего, не ухватишь. Налоги собирала женщина-мытарь, Пана. Драла всё, что только можно и чего нельзя. У нас были гуси, и родились хорошо, по 11 – 13 гусят от гусихи к осени. Были пчёлы. Она приехала и всё под метёлку забрала, и это у инвалида отечественной войны, у калеки с десятью ребятишками на руках, и власть про это знала! Сколько потом ни ходили, но не вернуть. Потом она напилась зимой, упала в мороз с са­ней и отморозила и руки, и ноги. Слёзы сиротские отлились.

Отец обладал удивительной памятью. Он не просто рассказывал про старинную «ранешную» жизнь – это отделилось от настоящего в 1929 году, – он всегда говорил, когда и кто именно это сказал. На поле с отцом мы были целыми днями. Я видел ямки, заросшие, большие, канавы длинные-длинные. Отец пояснял, что это была поскотина, отделяла покос от выпасов, вот тут была заимка Редькина, тут Симаковых... И столько подробностей, и столько было печали в этих рассказах, как жили, как единолично было хорошо, как жили одним домом, дружно, как молились, гуляли, работали. Как потом беда пошла, как их разграбили, всё забрали. И кто? Те, что рядом жили. Потом они сожрали награбленное, полезли в колхозное, их аре­стовали, да там и подохли. А я слушал это, сидя или лёжа на старом плащишке отца в степи, и далеко-далеко улетала мысль. Мы сидели, плыли облака, паслись коровы, а мы были на краю побуревшей ямы, бывшего погреба чьей-то избы. Теперь здесь степь, поля, пустырь. А тогда здесь жил хозяин.

 Отец был контужен, три раза был под землёй, слышал плохо, но здесь он слышал из той дали всех, кто и что сказал, кто как повернулся. Отец обладал поистине феноменальной памятью. Он мог сказать, когда и у кого сколько было овец. Каждую овцу он знал, когда она объягнится, чья корова, гусь ли; до самой малости, через 40 лет припоминал разговоры, жесты.

Он разговаривал не со мной, а просто рассказывал, что так свойственно глухим, когда человека мало или вовсе не интересует, слушают ли его. В рассказах его, правдивейших, с такими малейшими деталями той «ранешной» жизни, я видел всех, я любил тех людей. Вставали бывшие здесь. Они ходили, управлялись за скотиной, сеяли, жали, создавали пруд, разво­дили рыбу, ехали с зерном в город, покупали лобогрейки, жнейки, выгоняли в ночное коней. Какие это были честные, добрые труженики, сколько было доброты в тех людях! Я любил их, я плакал их горем, я стонал их болью. Отец не видел меня, он был с ними. Он создавал мой характер.

 Дома говорили, что нельзя вступать в пионеры – за галстук сатана потянет в ад, и, если плясал, будешь плясать вечно на огненных гвоздях – это учение матери. В то время этого было достаточно, чтобы верить, что есть Бог, есть справедливость, вечность. Что смерти нет, а есть только переход, и это страшило. Нельзя в комсомол, потому что подпишешь дьяволу душу, и черти будут жечь в смоле, в котле кипеть будешь. Про комму­нистов нельзя было говорить даже шёпотом – заберут, сгноят.

 В рассказах отца не было ни на йоту фальши. Он говорил, как они при­ехали из Расеи, как бедствовали, как присоединились к кержакам, чтобы на­резали в пай земли, как справляли праздники, в Пасху всю неделю не работали. Какое же всё там было хорошее! Люди жили в достатке, были дома, их сов­сем немного в деревне, я видел их, они мне нравились, тёсовые крыши, и я развел бы много голубей. Любили нищих, держали пчёл; свои мельницы... И вдруг пришли люди: Кочкины, Кондины, Шаврины, Пятышевы – хватали, грабили, разоряли. За что?

А отец всё говорил и говорил, он проходил свою жизнь, он словами гла­дил своих коней, которых они уже успели завести, свои прясла, стойла. Всем руководил после смерти их отца наш дядя, старший брат отца, Степан. Задачу поставил – всем поставить дом, свой инвентарь... уже было почти всё. Особые сорта пшеницы, «белотурки», они лелеяли её в рассказах... Отец добавлял: и штанов добрых ни разу не поносил, Степан всё говорил: ещё немного, вот клевитон заведем (просеивать пшеницу), вот ещё надо лошадь справить...

 Всё отняли. Для чего надрывались, зарю с зарей смыкали, жили и спа­ли в поле. Боронишь, жилы вытягиваешь, или пашешь, себе, да людям ещё надо, чтобы какой рубль накопить... Какие уроки... В этих рассказах я сгорал от пламенного желания ме­сти. Вот вырасту, и всем им отомщу за всех.

 Боже мой, как хотелось скорее вырасти. Да разве вырастешь с этой еды. Мама была дояркой и давала молока. Хотел или не хотел, а выпивал по литре и отмечался на косяке двери. Скоро. И что бы ни слышал, я уже смо­трел через то, что слышал от отца, когда он вёл меня по ранешной жизни, а я детскими слезинками заливался сзади него, а он не видел этого. Он переходил в меня.

 Я придумывал виды казни этим извергам рода человеческого. Но надо быть сильным, надо быть ловким, неуловимым. Ловил сусликов, потом купил велосипед. Суслик, поймать его, ободрать, шкурку высушить, сдать – 3 ко­пейки, а если и повезёт, то по теперешним ценам 4-5 коп., а первый сорт – 6 коп. Да за 8 штук трудодень, но этого не дадут, обманут, урежут. Добыто ружьё, заряды. Прячась, стреляю, прямо с велосипеда на полном хо­ду снимаю одной рукой любого воробья, коршуна. Трачу деньги на ножи и, пася коров, целыми днями мечу ножи. Плавать надо, и, главное, хорошо нырять – целые часы провожу в воде. По деревьям лазить, дома турник, канат, шест, городки. Замучил всех, рано утром на зарядку, готовлю свою команду, мстителей перестройки. Главное, когда кого убью, к нему не под­ходить и никогда не оставлять следа. А кого наказать – это на кого боль­ше всего будет от народа жалоб, потом выследить и убрать, объявить тер­рор. Потом уже, в техникуме записался в секцию стрельбы – 99-100 из ста выбивал. Бокс – успехи были очевидны, но для чего? Сам себя обрёк на смерть; спать ложился, и под головой нож, топорик, ружьё рядом всегда. Собака. Живым не дамся... Прости, Господи, прости.

 Окончил 10 классов. Учиться не хотел дальше, лучше буду дома лошадей пасти. Но отец настоял, мне пришлось выехать в Барнаул. Сдал экзамены в сельскохозяйственный институт, на механизацию бы окончить. Но, живя на квартире, пошёл за водой к колонке и услышал, как две женщины разговаривали о детях своих. И одна говорит, что надо в техникум строительный поступать, потому что меньше учиться и всегда будет работа. Пошёл, забрал документы из сельхоза и без экзаменов, по полученным в институте отметкам приняли в техникум, на специальность техник-строитель промышленного и гражданского строительства. Закончил за 2,5 года, и был направлен на работу в органы МВД, как с безупречной характеристикой, сын трудового народа. Вольнонаёмный прораб, в лагере близ г. Иркутска – Плишкино, мужской и женский лагеря. В школе не было ино­странного языка. Самостоятельно решил заняться немецким языком, за 6 ме­сяцев вышел на разговорный и брал уроки разговора у одной немки из ГДР – она там вышла за офицера русского и здесь проторговалась, сидела в лаге­ре. Потом сразу же взялся за английский. Поступлю в институт международ­ных отношений и уеду за границу.

 Когда учился в техникуме, то на преддипломную практику отправили в тайгу, в горы. Волнами шла всю жизнь тяга к духовному, к молитве. Здесь почувствовал, что месть не даст желаемого, стало жалко всех, и пострадавших, и гонителей... Вставал рано и уходил в горы, становился на разлапник елей и молился Тому, Кто эти звёзды и де­ревья, горы и реки сотворил. О Христе не слышал, хотя имя Иисуса повторял с детства. Скверным словом не опоганил свой рот, и о чём мама сказала, что нельзя это и это, грех, то и старался не делать, а о чём не знал, то купался в грехе. Были далеки женщины, мат, курево, воровство, ложь. Спаси, Христос, маму за её это наставление.

 Армия.Везде наблюдал за жизнью, искал ответы. В это время начал уже совсем близко подбираться к Евангелию. Появились книги Осипова А.А., отступника. Покупал их, когда был в Армии, наглядно там показано состя­зание верующих с неверующими, и я видел, что те предложения, с какими-то цифрами (главы, стихи Библии) Осиповым не опровергаются, что он не может победить силу в этих словах. Откуда он брал эти предложения, что цитировал, брал в кавычки?

 Показали нам фильм по роману «Отверженные» Виктора Гюго. Главную роль, Жана Вальжана, исполняет Жан Габен. Посмотрели солдатики и, позёвывая, пошли спать – нет ничего интересного. Меня же буквально вобрал в себя этот образ – как же раньше я этого не знал! Пошёл, ещё раз и ещё раз на этот фильм, потом ещё в городе сходил, достал книгу, прочёл несколько раз. Нет, ошибки нет, я всё так и понял, как хотел автор сказать. Вот она, цель жизни, так и сказано: «Спасти не жизнь свою, но душу». Особенно говорится об этом в главе 13, выписываю всё. В книге говорится про католического епископа монсеньора Бьевеню. Он так помечал читанное в книгах, что делая выписки, находил суть; и Виктор Гюго говорит: думаю, что это было из Евангелия. Задело за живое: что же это за книга такая? В это время заканчивал учить французский язык, начал уже читать га­зеты. Всё бросил, только бы помолиться. Начал прямо говорить, что живём неправильно. Пост исполнял, и когда было что мясное, то менял на компот.

 Отправили в психиатрию, в хабаровский военный госпиталь, там выкру­чивали руки; вот и поныне ещё не нахожу места, сию вот минуту всё ломит, и каждую ночь места не нахожу; крутили офицеры из политотдела или ещё из каких органов были там, в форме все. К Богу молился усердно, был уже вовсе рядом. А домашним нашим на Алтае уже сказали, что по радио слышали передачу о вреде религии, и что вот, передали о Лапкине Игнатии, что он в армии от веры сошёл с ума. Гриша Якименко сам это слышал.

Дали двух солдат, сопроводили до Барнаула, сдали тут в психушку, начали «галифе навешивать» – вгонять по пол-литра или больше в ноги через подвешенные сосуды, раздуваться кожа начала на ногах. Приходил врач со шприцом в руках и начиналась беседа: «Ещё ли веришь? Мы тебе так сделаем, что ты позабудешь про своего Бога и про заграницу. А скажем, что ты с ума сошёл от твоей веры». Вот тут меня уже по-настоящему тревожило, что бу­дет поношение на веру Христову.

 Молился усердно и слал записки, чтобы меня наши обнаружили. Только тринадцатая записка дошла, приехала мама с тятей иАким. Меня уже решили отдать, но напоследок ещё раз сделали несколько уколов «горячих», а родителям сказали: вы его всё равно скоро привезете, не позже, чем че­рез год. Видимо, была у них такая надежда.

 Работать пошёл в колхозе на подвозке силоса и сена. Горело всё время внутри. Работал зиму на полях, и внутри полыхал огонь; дома мне молоко держали на улице. Принесу, раздолблю и жадно пью со льдом молоко, и хотя бы закашлял один раз. Если бы пить стал что – водку или вино, сгорел бы сразу, так думаю. Эти волшебники в белых халатах могут всё...

Дома стали трепать дяди в форме и без формы, приезжать: с кем я говорил, что сказал. Да и к хорошему всё получилось, это меня вытолкнуло из дому.

Поехал через Москву. Там жил мой неверующий брат. Он меня не узнал, я был уже с бородой. Он увидел и заматерился с испуга.
Куда же ехать дальше?

 По карте поводил пальцем. Решил ехать в Лиепаю, в Латвию.

Паспорта нет, военный билет не получен. И сколько там было мы­тарств! Приехал, в наличии было всего 6 рублей... Месяца за полтора научился латышскому языку, стал разговаривать, слушать радио, читать их книги.

 Господь вёл Своими путями. Уже совсем близко. Работал бетонщиком. Город пограничный, прописки нет, а я тут беспаспортный. И вдруг пол­ковник милиции, начальник отдела, спрашивает: «Ты что с бородой, ве­ришь в Бога?» – «Да, верю и исповедую». Он вдруг берет трубку и звонит в отдел кадров, где я был, и где меня строгая женщина твёрдо заверила, что здесь не пропишут, и вдруг он ей звонит: «Принимай, мы ему разрешили». И правда, мне потом дали и паспорт, и военный билет.

 На корабль не взяли, стояла «статья» в военном билете, вот глав­ная препона. Когда в психушке я сказал, что готовлюсь в институт международных отношений, к выезду за границу, то они мне сказали: «Забудь, этого не будет, мы тебе так сделаем, что ты никуда не посту­пишь и не уедешь». Как же это они могут так сделать? Да, я уеду, и они век знать меня не будут... А вон оно как вышло. Никуда не уедешь от своих документов, а в военном билете все прямо сказано, да ещё и рас­шифровка: вялотекущая шизофрения. Потом, после многократных стацио­нарных обследований подтвердят, что и не было ничего, и нет, и будут смеяться психиатры над теми, кто мне там, в Хабаровске, эту липу дал. Но и это не без воли Божьей. Иначе уже давно бы где голову свою сложил, и может быть и за границей. Слава Богу за всё!

 Вздумал поступить в мореходку, на штурмана. Конкурс – 14 человек на одно место. Из четырёх предметов набрал 19 баллов. По математике прознали, что я могу маленько, и стали записки слать абитуриенты, и мне пришлось все четыре варианта решить для всего состава поступающих, а у себя одну запятую просмотрел. Рады они ущипнуть русского лиходея и..., но приняли. Начальник экзамена латыш видел, что я делаю и передаю другим и молчит, отвернётся – это же его братьям помогаю, латышам. Может и это ещё помогло.

 Прошёл все комиссии строгие, здоровье требуется отменное. Но в армию забирали меня во флот и потому знаю, что там нужны не хиляки. Но надо им в руки дать военный билет – а это конец хождения, – там «статья». И вдруг сработало, обошлось без военного билета, кто-то где-то просмотрел. ГОДЕН!!! Перехожу на заочное. Еду в Вентспилс, запутать след, поступить на корабль. Снова комиссия? Возвращаюсь в Лиепайское училище, снимаю копии и по ним принимают. Работаю матросом I класса. Добиваюсь разрешения поступать в Высшее Макаровское учили­ще в Ленинграде. Но сначала надо окончить это, в Лиепая. Делаю запрос, прошу позволить сдать все курсы трехгодичные за одни год, по выбору комиссии сда­вать все предметы на немецком, английском иди французском языках. Предел гордости.

Бог же ведёт Своими путями, уже стою у двери своего обращения. По иному нельзя.

 Город Вентспилс. Осень 1962 года. Однажды сошёл на берег – и в библиотеку надо пойти, и в кино. А когда-то видел я фильм «Тучи над Борском», как пятидесятники приносят в жертву девушку, распинают её на кресте. Пустой, зловредный фильм, но и это в строку души было вложено. Интересно узнать, что это за люди.

Помогая одной женщине нести её сумки, спросил, есть ли здесь баптисты. Она подвела к собранию. Вошёл в латышское, потом попал в русское. Мало что понял, шагнул через скамейки, к выходу. В это время молились они, стоя на коленях; через кого-то перешагнул, через их ноги. За мной вышел мужчина. Еремеев Михаил Александрович, шофёр. Он пригласил к себе, дал адрес.

Первая встреча. Первый раз держу в руках Новый Завет. Открыл Евангелие от Матфея. «Авраам родил Исаака, Исаак родил...» Как так, муж – и родил?.. Читаю дальше... «Рождество Иисуса Христа было так...». Достал бумагу, скорее начал выписывать, как и делал всегда, выписывая самые малые мысли о Боге. Так я заполнял целые тетради из атеистических книг Ярославского, Степанова-Скворцова, Осипова, Черткова. Уже тогда привлекали какой-то неизъяснимой силой и ясностью слова, которые они опровергали. Я чувствовал, что в словах Библии есть какая-то удивительная сила, и что все доводы, и язвительность Вольтера, Дидро, Руссо, Марка Твена, Кассиля, что эти их скрежетания ничего им не дают. Слова, которые были выставлены на позор, слова Библии были для меня друзьями, я соединялся с ними, списывал их. Откуда же они, и что значат эти цифры? Когда начал в тетрадь выписывать первую главу Евангелия от Матфея, то через пять-шесть стихов уже понял, что тут не выпишешь, что тут всё божественное. Когда хозяева вошли в комнату из кухни, где они были, оставив меня наедине с Книгой, я уже шёл за Нагорную пропо­ведь. Мне казалось, что я нашёл давно и так жадно ожидаемого Друга, что Он и есть Тот, Кто даст мне ответы на все вопросы. Это оно... Это то самое, что я искал по библиотекам, по книжным рынкам, по читаль­ным залам.

- Ну, как, нашёл что для себя?

- Да, эта книжка очень хорошая.

- Не книжка, а Книга. Это часть Библии.

Далее они с женой Анной Матвеевной мне стали говорить о её зна­чении. Когда же я вошёл к ним в кухню, то у них дверь сама открывалась, и, чтобы она не распахнулась, они повернули на ключ. Я-то помнил, что такое сектанты, что это опасные люди, что они людей убивают. Сразу же приметил себе табуретку: если что, то табуреткой по раме и был таковский. Оба были они низенькие ростом, чернявые. Значит, все такие! Вот они какие, сектанты, заманивают.

 А были это баптисты, но происходящие из пятидесятников, и пото­му говорящие на «языках». Быть тому. Бог знает, кому что положить, на чём обратить. В это время я занимался ещё и латышским, и испан­ским языками, и вёл те, что уже были на разговорном уровне. А у них «языки» – это главное их отличие, и хотя они вошли в баптистскую общину после объединения, но остались своей группой, и молятся на «языках»*. Им почему-то на другой же день сразу захотелось меня сде­лать прозелитом именно их веры, чтобы, если я буду ходить в их общи­ну, то не присоединялся бы к тем, кто твёрдые баптисты, но понял бы важность языков. И дали прочесть 2-ю главу «Деяний», как Апостолы заго­ворили на иных языках.

- Веришь ли этому? – спросил дядя Миша.

- Как это может быть? Что, вот так сразу, и не учились? Нет, этого быть не может! Вот вы, сколько лет живете в Латвии, умеете ли говорить, «рунать», то есть разговаривать, по-латышски? То-то и оно! Это дело трудное и много силы воли нужно.

- Если ты этому не веришь, а я буду в другом сомневаться, то что же получится у нас, от Библии одни корочки останутся! Так нельзя, нужно или уж во всё верить, или не верить.

 Подумал я... и надо бы верить, да как же быть-то, если не учить язык? А знание языков, это мне известно, хотя и знаю я их ещё очень плохо, но знаю, что труд большой. Не вмещается.

И вот как у Господа всё размерено. Он знает, кому какой стих, где у кого больное место, кого навстречу послать. Потом, спустя много лет, вспоминал этот сентябрьский день 27-го чила в 1962 году: как будто десятизна­чный номер на облигации сошёлся всеми цифрами.

Предложили мне помолиться, и я согласился: вы себе, а я себе. Кто как может. Встали брат и сестра на колени, начали своими словами к Богу взывать, а я так, как из детства научен, начал творить «Богородицу», «Достойно есть...» и Иисусову молитву, и кланяюсь земными поклонами. Видимо, они заслышали движение воздуха, и это моих хозяев смутило, (это уж потом они мне сказали) что они помнят, что при ветре бурном в день Пятидесятницы сошли языки. Открыли глаза, ибо молятся они с закрытыми очами, видят, что я усердно сгибаю плоть, зело труждаюсь. И подумали: значит, будет наш, пусть пока по-своему молится, это уже не плохо.

Потом они сказали: Бог хочет, чтобы человек Ему открывал свои желания. Молитвы – это хорошо, но у нас же есть свои просьбы, и мы их можем прямо так и сказать, Бог не осудит, и даже похвалит... Молись, брат!

Как молиться? Молитвой заученной не надо, а свои слова... Это только сказать, мне уже 23-й год идет, и ещё одного слова своего на молитве не сказал. Так чего же мне надо, о чём же мне помолиться, вот так сразу? Подумал: веры у меня нет, вот и во вторую главу Деяний Апостолов не поверил, и ещё будут такие места... Будет Суд Божий, мне там гореть. Если бы ещё об этом попросить Бога!

Вера же в загробную жизнь у меня была такая. Есть рай – это тем, кто на иконах, нам туда заказано. Знал себя, хуже всякого пса, столько грехов насобирал, и выпивал, и всякой нечистоты насобирал, что сам себя ненавижу. Думки о смерти были всё чаще и отчётливей, особенно в армии. Когда у нас матрос Поздняков взял карабин и офицера убил, и ещё несколько человек, а у других один из автомата весь караул – 13 человек на тот свет отправил. А ещё у нас было собрание, контр­адмирал выступал, ожидали войну с Америкой из-за Кубы, что туда раке­ты завезли. Умру, а что дальше? Ад, огонь. Из детства слышал такую фразу, что Бог говорит людям вроде бы так: ТЕРПЛЮ ДО КОНЦА, АБУДУ МУЧИТЬ БЕЗ КОНЦА.

Как понять – без конца? Это значит, будет начало, и никогда-никогда, ни на один шаг к концу не приблизится. Все годы я размыш­лял об этой страшной истине, что конца моим мучениям не будет, нико­гда, вовеки, день и ночь. Боже мой! Для чего я родился. И себя уни­чтожить нельзя, самоубийцы погибнут, дьявол сразу же душу в огонь унесёт. Лучше бы мне не родиться. Я родился для огня негасимого, конца же ему не будет никогда-никогда.

Иногда вот так везём солому на тракторных санях, я лежу, звезда надо мной высоко, и шума трактора не слышно, и скрип саней, и тьма вверху меж звёздами. И подумаю: вот я живой, но я умру и буду гореть и никогда даже на шажочек не придвинешься к концу. Если бы всю вселенную, все звёзды галактики разложить на песчинки, на молекулы, то счёт этому есть: перебрал бы по единой, но тут никогда... Хотелось схватиться за голову и бежать по степи, спотыкаться и падать, и кри­чать: увы мне, увы мне, мать, зачем ты меня на свет пустила, на какое горе я живу. Мне уготована погибель, и нет мне выхода, нет покоя.

Много плакал об этом, особенно когда был в бане, и жар ощущал, то душа изнывала смертельно, от страха неминуемой расплаты за всё. Как бы хорошо было никогда не родиться. Когда потом стал читать Библию, то у Иова и у Иеремии нашёл этот стон, и в «Житиях». Тогда же я ничего этого не читал, просто душа моя чувствовала. Знала свою участь безнадежности, отчаяния.

Так для чего же тогда и молился? Просто мне было хорошо, когда помолишься, на душе было легко. И легче, и не страшно ночью идти, и среди дурных людей легче быть.

 Когда теперь слышу, как неверующим говорят: ты прийди в церковь, поставь свечку, ты причастись... а ничего ему не скажут о Христе, о Его заместительной Жертве – вижу тут сплошной обман. Я грешник, но душа моя была начеку, она бодрствовала, она жда­ла Жениха, Избавителя, Искупителя.

Вот об этом мне хотелось помолиться. Мне уже рассказали, что возмездие за грех – смерть (Рим. 6:23), что Бог за так грехи не про­щает, но обязательно должен быть наказан человек, чтобы Божья спра­ведливость была удовлетворена. Да, это так – вздохнула моя душа, я знаю давно, что есть ад, это моё место, и никто не пойдет туда за меня, я грешен и нет мне выхода, пусть хотя и внутри меня разорвались все атомные бомбы, но и тогда Бог соберет всё, и буду я го­реть, буду мучиться...

 И вдруг мне говорят, что за мои, именно вот за мои все гнусности, за безобразия моей гнойной жизни, за все бе­зумства и вину перед всеми: и в семье, и перед небом, за всё это уже страдал Христос, Рождённый Девой Марией, Которой я молюсь.

Когда же я до этого посещал храм, то всегда брал две свечи боль­ших, одну Марии, как Матери, Она главнее, а вторую Христу. Его было просто жалко, слышал, что Его жиды проклятые распяли, и потому «бей жидов, спасай Россию». Так я понимал. Евреи виноваты, а я за Христа могу и повоевать. А то, что Он еврей, и что Богородица еврейка, и что Он за меня висит на кресте, и это я Его распял, и ежедневно казню своими грехами, беззакониями – это даже и в голову не могло прий­ти. Вот почему, читая слово Божие, я его читал для себя, и всегда в нём находил обвинения против священников, скрывших такую благую весть от людей, как было и со мной до моего обращения.

 Попрошу и об этом Христа, Отца Небесного ещё попрошу, и Духа Святого, чтобы меня тоже приняли, если уж за всех Он умер. Эти места мне показали в первый вечер. Полыхнуло снаружи, охватило всю внутренность – неужели есть ещё надежда, неужели ещё можно избежать наказа­ния в вечном огне? И если я этот момент пропущу, то другого может не быть – корабль наш уйдёт в море. Я встал на колени.

Вот пишу, и слёз не могу сдержать, это моя первая любовь, такая огромная, такая сильная, такой дар, такой великий. С Богом я загово­рил вдруг просто, как будто пришёл к Другу, Которого давно, и сегод­ня, и всегда обижал, а Он ждал меня, и Он зовёт меня.

Я стал говорить Богу моему, Отцу моему, Другу моему: «Прости меня, я страшно устал. Прости, я не оправдываюсь, я виноват во всём! Я помню, сколько раз Ты меня звал, Ты ждал меня, Ты не поразил меня. Для чего? Вот я весь, Ты видишь, нет чистого места: гордость, тщесла­вие, ехидство, смехотворство, злость... мне не перечислить все пре­ступления мои. Если можно, то прими меня, прости меня. Я читал в Евангелии, что Ты и за меня умер, Христос, и Мать Твоя Мария видела, что мне жалко было Тебя видеть на кресте. Прости, прости меня. У меня нет веры такой, чтобы всему верить, что я читаю в Библии, дай мне эту веру, а всякое сомнение – оно дурно, оно погубит меня, помоги мне; прошу веры большой, полной, чтобы я ни в чём не мог сомневать­ся, что Ты мне будешь говорить через Слово Твоё... Я устал, я хочу и умереть, но и это не дано, и это не избавит от мучения. Мне сказали, я читал это, что Кровь Твоя омывает всякий грех. Омой и меня, если по-другому нельзя простить. Пощади! А я буду славить Тебя всегда, Слава Отцу и Сыну и Святому Духу и ныне и присно и во веки веков. Аминь».

 Когда я просил веры, то может быть это и не так точно будет се­годня описано, но мне почудилось, что внутри меня и даже по комнате раздалось: «верю-верю-верю». И такое лёгкое состояние было, будто с меня огромную ношу сняли, показалось, что даже вперёд качнулся. Может, и не так, а всё было светлым, радостным.

Я встал... и мне стало удивительно, что будто это я, и уже не я. Верю всему, что есть в Библии, которую я ещё и не прочитал. Эта вера во мне росла, и сохранена до сего дня.

Еремеевы подарили мне Евангелие, сначала только от Матфея. Потом Марка и Иоанна. Когда вечером я возвратился на лоцманском катерке к кораблю, (а мы стояли на рейде) то уже в тот же вечер стало известно все­му каравану кораблей, что я уверовал, как они выразились, «сошёл с ума». Отношение ко мне не изменилось ни у кого, но на характеристи­ки, которые были до этого, сильно повлияло. Несколько дней назад бы­ло написано, что я член судового комитета, и пользуюсь большим авто­ритетом, принимаю участие в общественной жизни. Тут же сразу написа­ли в другой характеристике, которую я храню до сих пор: авторитетом не пользуюсь, участия ни в чём не принимаю, верю в Бога...

 Уйти с корабля мне не хотелось, любил море, и братья мне сказали, чтобы ждал, когда Бог позовёт, когда будет к тому явный внутренний голос, тогда не противься, а пока ещё поплавай.

С первых дней услышал по радио передачи; и более всего мне по­нравился Ярл Пейсти* – огонь, ревность, сила убежденности, – всё мне подходило. Находясь на корабле, знал почти до одного часа, когда за меня молились.

Началось свидетельство с первого же дня. Все знали, что я молюсь, читаю Евангелие; начались беседы с начальством. Сказали: «или брось эту дурь, блажь, или придется уйти из училища». Я забрал документы, они подумали, что я перехожу в Одесское училище. Потом сошёл на берег, пошёл на стройку.

 Когда уже пришлось сходить на берег, пошёл по кораблю и прощался со всеми. Когда же ещё работал, то на меня набрасывался драться боц­ман, а я уже знал, что сдачи не надо давать, пусть всё при мне оста­нется, богаче будешь. Там была боцманская каморка, где канаты и всякий такелаж хранился, он зазвал меня туда. Гляжу на него, а у него слёзы. «Прости меня, – говорит, – ты знаешь, за что я тебя так гнал? У меня была бабка – тётя моя, она меня хранила вместо матери. Отец был проводник, и когда он возвращался, то эта богомольная тетя жало­валась на меня, и он сёк меня тонким ремнём от портупеи офицерской. Я с тех пор дал себе слово, что буду мстить верующим. Мы тебя соби­рались убить, спихнуть в море, когда ты занимался в баггерской руб­ке (на корме корабля), но туда подошла жена капитана, у неё белье там было развешено, и всё у нас сорвалось. Ты прости меня и молись обо мне...».

 Если бы корабль закачало при полном штиле, меньше бы удивил­ся, ведь с таким свирепым лицом был этот одессит, и вот как может дело повернуться...

 То ли капитан так сказал, то ли уж друзья уговорили, но лоцманский катерок дал полный круг со мной вокруг судна, и корабль дал три длинных гудка. Печаль по волнам пошла. 

 У Бога тоже надо просить, да меру знать. Как-то тут у нас была засуха сильная, и вот люди стали просить, чтобы в церкви о дожде молебен был. Помолились с вечера, да и надо бы ждать, так нет, утром ещё молебен, да на поздней ещё один. Разошлись... И вот тучка, и такой гром пошёл к молящимся, такой потоп, поезда останавливает, машины шли как по реке плыли, на вокзале весь низ водой затопило, линии подмыва­ло. Молись, да проси и веры.

Так и со мной было, когда я попросил любви, веры к Слову Божию. Что сделалось со мной с той молитвы. Столь обильно открылась жажда к Библии, что когда я приходил с работы, то и ответить не мог, обедал ли. Дни за днями идут, а жажда во мне всё та же, часов до пяти, до десяти в день проводил за Словом Божиим. Приедут к дяде Мише братья издали, беседы интересные, а я забьюсь куда-нибудь и сижу, читаю Би­блию, не могу насладиться. Он мне выговор: братья из такой дали прие­хали, ты хоть поговори, побудь с ними немного, они хотят слушать те­бя. Нет, даже и на глаза бы не выходил, что зря время терять на какие-то беседы, когда могу читать Библию.

 Месяца через три меня уже поставили проповедовать в собрании. А крест ношу, тайно рукой крещусь. Они же ведут речь о том, чтобы мне крещение у них принять. Нет, не могу, я уже крещён.

Весной собираюсь ехать в Сибирь. И чуть ли не накануне зовут меня в гости, какой-то брат приехал, и ради него эта встреча. Пришли, разделись, народу много, а того брата нет... Что-то шепчутся братья. Потом вызвали меня и сказали слово, что была тут приготовлена Биб­лия тому брату, но раз его нет, то решили мне её подарить. А у меня уже был и Новый Завет, я его уже много раз перечитал, будто бы пер­вый раз вижу, хотя уже большую часть наизусть знаю, несколько раз переписал. Дали мне Библию и наказ, чтобы 120-й псалом был путеводной звездой. Напали на меня слёзы, надо Библию взять, да и ответное слово сказать, а я ушёл в коридорчик, уткнулся в пальтишко и проплакал весь вечер. Отчего? Да и сам не могу сказать, а вот напали слёзы, как-то радостно, что у меня будет своя Библия, что могу в любое время и в дороге её читать, могу и своим дома показать. Потом той хозяйке, Ма­рии Хохловой подарю новую большую Библию, но уже то, что я получил через тот вечер, ничем не возместишь. Дар слёз.

 Шли обратно, тренькали льдинки под утро, уже была весна, я уез­жал. Когда я приходил с работы, то под лестницей, где был умывальник, там склонялся на молитву, и так этот запах даже остался в памяти и поныне, что-то щемящее, родное и близкое.

Потом обратился брат Иоаким, теперь он священник. Другой брат,Павел – был он комсомолец, в КГБ работал прапорщиком, у дверей стоял – теперь служит людям и церковь не забывает. Обратились три сестры, пришла мать, перед смертью и отец покаялся, как Бог примет? Появилось много друзей, вновь обращённые, кто-то уходил, кто-то приходил, у каждого свой путь.

С первого же дня читал Новый Завет не как книгу, а как Слово Божие, что вот это Слово ко мне, а вот это к тому, хотя оно и ко мне. И так стал писать на бумаге всем, кого знал, и отсеялись друзья вче­рашние, пришли неизвестные.

Побывал уже и в семинариях после того, и в академиях, в монасты­рях, во многих храмах, познакомился с архиереями – везде одна беда – нет живого слова, такого слова, от которого душа вопиет к Богу жи­вому. Почему так мало Библий, Евангелий?

 Много разных сект было в Вентспилсе, и с первого дня почти за меня начали бороться, каждому хотелось, чтобы со снопом идти. На меня серпом замахивались*, но я стоял твёрдо, что вере своей не изменять: «я – православный». Хотя никакого Православия не знал. И своим уже всем преподал живое слово. Я знал, что нет такой проповеди в храмах, как по радио, а всё же и у сектантов не всё в порядке. Так где же истина?

Как найти истину, чтобы вместо пастыря не пойти за волком? Где всё же лучше спасаться, где надёжнее? Тысячи сект... Остановился на Мф. 28:20«И се, Я с вами во все дни до скончания века». Христос сказал, значит это так и есть, неоспоримо, что Он во все дни будет с теми, кто верен Ему, то есть с Церковью. Но ведь все себя нарицают Церковью. Где же Он?

Посмотрел на стол, на клеенку с клеточками и подумал, что каждая клеточка – это секта. Если во все дни, то и в наши, и где-то в одной из этих клеточек – истина, но где? Не обещал же Он тогда, что будет со всеми, кто придёт во Имя Его?

Решил так. Буду идти на сокращенна поиска. Оказывается, что уже более 6 тысяч сект существует на земле, а в 1923 году было 300, а в 1913 – 130, и так всё уменьшается количестве толков, течений, наименований. Вот год 303 от Рождества Христова: этих сект и в помине нет. Какие же были тогда? Если и были какие – то они отмерли, о них и речь вести не надо: если бы с ними был Христос, то они тоже были бы до скончания века. И вижу, как из мрака веков встает одна чудная, непобедимая, не связанная государственностью, гонимая, окровавленная, черна, но красива, багряна, но прекрасна. Вот она, одна, единственная, неподражаемая. Где остальные? Они сошли с арены боёв.

Дошли до исходного пункта. И здесь стал главный стих. Иер. 6:16:«Так говорит Господь: остановитесь на путях ваших и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему, и найдете покой душам вашим. Но они сказали: не пойдём». Чтобы не случилось то, что оказано в последней части стиха этого, решил остано­виться, рассмотреть, расспросить... Как же веровали тогда, как пони­мали Слово Божие, как толковали?

Так как к дяде Мише и приезжали и приходили разные люди, из разных сект, то уже с первых часов слышал и толкования столь не похожие друг на друга, что и не знал, куда прислониться. Что было бы, если бы пресвитер баптистов из г. Пензы Пётр Михайлович Ульянкин на дал мне православный миссионерский журнал «Ревнитель»?! В нём было около 1400 страниц – годовая подшивка. Я его законспектировал не ме­нее 5 раз, запомнил в любом направлении и по всем вопросам.

До этого баптисты говорили: к нам пришёл пророк Илия, – это про меня. А когда начал сражаться, и победа была не на их стороне, то сразу же: это гнилое бревно. Благо им, что гнилое бревно, а если бы не ошиблись в первый раз, то посёк бы им головы пророкИлия, яко тем жрецам у потока Кедронского.

 Но та моя подготовка времён юности – мстить, спасать – была уже выправлена Богом, мои ножи уже превратились в меч Божий, нержа­веющий.

 Что и как говорил 3латоуст? – это меня очень заинтересовало: если это был самый плодовитый и знаменитейший отец Церкви, то как бы к его трудам добраться, да посмотреть бы, что он говорил о десяти девах? А то может быть кто и Откровение Иоанна Богослова толковал?

 Попало в руки доброе сокровище – блаженного Феофилакта, архие­пископа Болгарского, Толкование в двух книгах – на весь Новый Завет. И Архиепископа Андрея Кесарии Кападокийской толкование на Апокалипсис – всё это законспектировал. Потом – Правила соборов, «Кормчая», всё записал, всё до себя перенять бы.

 Как бы так сделать, чтобы эти книги можно бы иметь и не тем толь­ко, кто их по сундукам прячет, но и у всех бы были они? Печатать не могу, писать – так напишу, что и сам не разберу, да и сколько перепишешь? Пробовал и от руки, и несколько томов уже законспектировал полностью, но кратко. А если кому дать почитать, то он и вовсе по­нять ничего на может.

Стали мы тут заниматься, набралась группа из ревностных христи­ан – три раза в неделю часа по три-четыре, за встречу проходили Новый Завет и противосектантскую литературу. Пишем, торопимся. Может быть, в Москве бы это назвали «семинаром», а тут мы просто учились. Пришли несколь­ко раз из баптистов два регента и хористка, их там сразу всех отлучи­ли, ибо перед этим уже несколько человек перешли в православие. Испробовали оружие – бьёт безотказно и пленяет в послушание Христу.

Дело поддаётся медленно, и за каждым вопросом идут ко мне; а то, что расскажешь: если не запишешь, то забудут. Как бы сделать так, чтобы и у тех было, кто и не здесь живет?

С бабушками приходится просто сидеть и читать им, сами они не­грамотные, и книг нет, да и что прочтут, то неправильно у них в бук­вы складывается, и читают совсем не те слова. Сколько слепых. Везде нужно сидеть, или кого-то посылать, если есть книга, чтобы с ней ознакомить; да и дадут если книгу, держи крепко, она одна, может быть и на всю епархию или не одна на республику. Как бы эти проблемы все разрешить?

Раньше было много храмов, слушали всё же, если был ревностный батюшка, а если уж поп молчаливый, то и овцы безгласны. Не раздво­ишься, не будешь же ездить каждый день в маленькие города, в деревни, чтобы им это рассказать. Да и сам-то разве всё запомнишь, разве всё можешь вспомнить. А книга побыла и ушла, её не знаешь, где искать.

И вдруг как озарение – начитать на плёнку и размножить, и будет так, что в любом захолустье можно будет любую книгу и Библию слушать, и беседы, которые у нас бывают, в разных городах будут слушать также. Но как это сделать?

Первые попытки были давно, где-то в 1970 году, но в наличии бы­ли слабые магнитофоны, маленькие кассеты, скорость только 9 см/сек, и всего две дорожки, а ленты – 150 метров. Минуты всего звучит. Посчитали – ужас взял, больше тысячи таких плёнок надо только на Златоуста. Но вот увидел у одного брата «Комету», скорость 4,7 см/сек и 4 дорожки; проблемы почти нет, одна плёнка на 375 метров, цена 6 руб. – вмещает 8 час. 20 мин. Годится. Нет чистоты записи. Нашёлся добрый человек – Речкунов Алёша, показал, как держать микрофон.

Начали уже и начитывать. Трудно поддаётся. Первый капитальный труд был: «Творения святого отца нашего Иоанна Златоуста». Вошёл на 62 кассеты вышеуказанной плёнки. Переписывать как? С одного на один, на той же скорости, по одной дорожке. Сколько начитывать, столько и переписывать – один экземпляр получится, через год – ещё один будет экземпляр. Трудно, но сижу, пишу.

Потом вдруг идея – а нельзя ли побыстрее писать? А потом – нель­зя ли сразу две дорожки или того больше, ведь у нас на 4 дорожки за­писано? Так натаскались на «Маяке – 203», а потом и на «Маяке – 205», что меньше, чем за полтора часа кассета уже списана. Оказалось, что можно и не на один, и чистота не меняется. С одного магнитофона сразу, одной кнопкой срываются 10-11 «Маяков – 205» на скорости 19 см/сек, пишут одновременно на две дорожки в одном направлении; а прослушивать будем на скорости 4,7 см/сек.

Пошло! Кухня заработала. Нужны деньги. Бросил всё, ударился де­лать печи, печь стоит 30 – 50 руб. В день до двух печей выкладываю – и как в «Мексиканце» у Джека Лондона – всё на дело революции, так и здесь, всё на дело Церкви, всё для Христа, всё для просвещения. Работа, экономия, перезапись. Выдохся, снова за печи, за дачи.

Страшно и вспомнить. Входил в избу и падал не раздеваясь, не ужинав, так до утра и лежу. Надо.

 Поиск сырья. Во всём дефицит. Когда начинали, то были магнитофо­ны со скоростью 4,7 см/сек «Комета – 206», «Романтик – 304», «Ма­як – 203», «Маяк – 205», «Иней» и др. И вдруг все до единого сняты с производства без всякой замены. Все запросы и поезд­ки кончались одним: сняты с производства.

Но пока ещё встречаются в комиссионных эти магнитофоны. Тогда же главная трудность была в приобретении плёнок. Здесь их почему-то не было. Ездить приходилось чуть не по всей стране. Но в первую очередь – это всё города на пути до Новосибирска – Черепаново, Искитим, Бердск. Захожу в Тальменке – стоят плёнки. Сколько у вас можно брать?

- Да хоть сколько, ограничения нет.

- А сколько у вас в ящике?

- 60 штук, 310 рублей.

- Сколько ящиков можно взять?

- Как ящиков?

- Да за наличный расчет берём.

- Нет, мы так не продаём. У нас лимит 5 штук на руки.

- Но ведь они лежат у вас и ни одного покупателя нет.

- Всё равно нельзя (думает, очевидно, что можно с нас взять взятку). Решения нет. Иду до директора. Звонит. Не отдают. Угрожаю, что поеду в органы власти с жалобой. Директор идёт сама и из-под при­лавка вынимает всю наличность – около двух с половиной ящиков. Для нас это только на затравку. Чтобы начать что-то писать, нужно по крайней мере 12 – 15 ящиков.

Иду опять по кругу, занимать деньги. Никому бы не дали, а мне дают, верят, думают, что миллионер. Едем в Новосибирск. Картина та же. Иду до директора.

- А зачем вам столько?

- Да мы книги старинные начитали, Библию, Златоуста, Жития, вот и нужно для других копию снять.

До этого звоню от них до главного торгаша в городе. Ответ один: столько не можем, где-то есть ограничительная инструкция. Читает: на шины, на иное, а на ленты нет. Спрашивает директор: «А вы не слышали про Клавдию такую-то, что она воскресла?» – «Да я с ней несколько раз встречался». Они там перед нашим приходом об этом как раз беседовали. Директор сама идёт на склад и отдает 3 ящика. С прилавка снимаем всё, делаем заказы.

Снова на колеса и в другой район. Там пошли на обмен – дали проповеди Ярла Пейсти и тогда нам отпустили всё, что было, ящиков 5. Уже что-то!

В день наматываем до 600 км и более. Оплачиваю затраты всегда из своего кармана.

Москва. Говорю директору, для чего нам это. Он: «А не могли бы мне достать Библию?» – «Можно». Он отпускает на все деньги, какие есть, несколько ящиков, и на полный ещё один ящик не хватает 150 рублей. Директор машет рукой, отдаёт в долг – до утра.

Приехали на водовозке. В бак в машине скидываем все ящики картонные, сами лезем в люк. Жми, Миша, мы по крышам, которые нам видны, знакомимся с Вавилоном третьим. Вода плещется, накатывает на нас. Главное не замочить плёнки.

Среди хозяев началась паника – ах, как бы не загребли и их... Звоню друзьям, чтобы помогли посадку совершить. Проводники не пуска­ют. Москвичи подарили нам несколько зарубежных открыток религиозных. Дарим проводникам, оказываются земляками, желают слушать благую весть, охраняют нас в пути. За ту Библию директору выпустили несколько десятков новых на плёнке.

Академгородок под Новосибирском. Стоят «Маяки – 205», все неработающие. Цена каждого – 320 руб., моя месячная зарплата – 72 руб.Но нам нужно выполнить заказы для людей. Лёша проверяет – они мёртво заклинены. Он ещё постоял – бери, отремонтирую. И правда, восемь бракованных за один день он на ноги поставил. Возвращаемся уже ночью. Перед городом, перед мостом у Оби останавливает милиция: «Чего везёте так много на мотоцикле». – «Магнитофоны, заказ у людей».

Отвернул брезент, хмыкнул и отпустил. Не время. Не приспел ещё час.

В селе Кустанайской области продавщица не даёт плёнок, ждёт свою часть. Тот, кому мы заказывали искать, получил от нас как и все наказ – нигде никому не переплачивать ни рубля. О рублях сказал, а на большее не додумался. А голь на выдумки хитра. Идет, рвёт ведро малины, несёт продавцу, та отпускает, сколько унесёшь.

В комнатах жара – задыхаюсь в горячих магнитных испарениях, что пыль натирают при перезаписи магнитофоны. Прошу вставить в окно вентилятор, стало легче дышать.

Какую кару я нёс эти годы – семь лет каторги. И кому только не навешивал, кому только не предлагал взять всё бесплатно, и ещё обещал на первый толчок дать три тысячи рублей, но чтобы только трудился честно, бесплатно – увы! Только органы согласились взять.

1979 год. Начали готовиться в стране к олимиаде, и, значит, нужно лицо своё в нужном ракурсе изобразить, как уж в программе себя опи­сали раньше. И чтобы не портили этот камуфляж разные пылинки – их убрать, отмести, спихнуть. Отец Глеб, отец Дмитрий и всё, что в поле зрения ниже их попадало – всё пошло под снос. У каждого из них про­смотрели адреса, и мой адрес был у о. Димитрия Дудко.

Первый обыск. Представительно, аккуратно, всё фиксируют, каждую бумажку, как их там учат: как же, ведь по санкции КГБ – тут уж нужен класс в работе, тут будут задействовано столько душ, отделов – наконец-то работа, наконец-то можно доказать, что зарплаты, чины, погоны, мечи и щиты – не зря, нет, не зря, вот мы сгодились! Стара­лись они, писали. Я остался дома ещё на полгода.

Первый арест

Май 1980 года. Ещё холодно по ночам. Только заступил на дежур­ство – сторожем был – забрали с работы и снова обыск, тут уже местная прокуратура.

И всегда, во всех обысках, есть понятыvе и один шнырь без звания, в гражданском, штатский, называется стажёром, но всем руководит, у него щуп, у него благословляются, он дотошно до всего доходит, ищет. Но и ему я задал загадку. Пишу я на машинке на маленьком стульчике – 36 сантиметров высотой, сам сляпал по-медвежьи. И вот я сделал под сиденьем двойное дно как бы так, на живую нитку наживулил – на двух гвоздиках фанерка, а под ней под сиденьем книгу положил: «Дополнительные данные о русских святых 17-18 веков» Поселянина. Он, этот «стажёр» со штатом, полез всё опрокидывать, стул мой ворохнул, а там всё ды­шит, он разом и достал книгу: ага, не зря, значит, есть. Покрутил, на свет смотрит, листы желтые, переплёт сам делал, всё тленом право­славным благоухает – он чуть не на зубок её пробует – нет, не криминал, 70-ой статьи из неё не сваришь, как из старухиного топора солдат в сказ­ке, нужно ещё крупы и масла и доперчить. Положил, опять стучит по стенкам, пол на дыбы готовится выдрать. А душа не на месте у этого практиканта – уж не между ли строк, как Ленин молоком в камере тайно­пись делал? – Нет, ни водяных, ни духовных знаков не различает. На меня так зыркнет, как будто я что-то такое задал ему, чего они не проходили. А, думаю, вот и святые на помощь пришли; пока он тут умом ворочается, нужное до потёмок не успеет сгрести – нет, он всё успеет, да ещё и подметёт. Потом соизволил обратиться за разъяснением ко мне, молчаливо взирающему на весь этот колоброд, спросить меня, всё же это моя тайна: а для чего эту книгу спрятали? Спросил – и ждёт от меня подвоха – тоже так их учат, не верить тому, что видит, чего не видит и не находит – везде всё от 58-й сталинской статьи –это их хлебушек. Мне бы уже тут и туман сей разогнать, да и сказать, что специально же для вас сделал это, знал, что на голый крючок клю­нете, так всё и вышло. Я таких мест семь сделал, и всё нашли – для них и делал.

- Не знаю, что вы ищете каждый раз, вот и прячу...

А понятые то ли студенты с юрфака – два парня под кровать ле­зут и в самые пыльные места. Тут я тоже малость не стерпел: ты клал туда что-нибудь? Вы вот так среди бела дня по прокурорским шпаргал­кам привыкнете шариться по чужим сундукам, а потом тебе оклада-то не будет хватать на твоих прелюбодеек да наложниц, начнёшь и просто так грабить прохожих, пока и на тебя, как на бывшего, не дадут бумажку от прокурора. Ваши отцы наших родителей всю жизнь грабили, срамцы бессовестные, грабастали всё, пока не подавились, попались уже на воровстве колхозного, посадили и сгноили их там, ибо они и в ла­гере пытались пайку законную воровать – дух-то этот в вас неистребим, горлохваты.

Так одному прочитал в сарае уже, где у меня заваленная под дро­вами собачья конура, и он туда полез искать кулацкое добро. Гляжу, застеснялся: да нас заставляют; а сам весь в пыли, бедняжка… Ну, это ещё дома, тут и стены помогают, вроде бы что-то и скажешь лишнее, а вот уж как туда приволокли, тут всё посерьёзнело, тут ты нуль, ты объект, на тебе делают дело, из тебя будут выжимать всё.

Как алхимики, думаю, затеяли из ртути выпарить золото, и толка­ли туда всякие добавки, так и тут парят тебя, мешают к тебе всё, о чём ты и во сне в кошмарах не доходил, и ждут золото признания, зная, что в этих случаях пытка вопрошает, а боль отвечает.

Да, был бы каким Кампанеллой или протопопом Аввакумом, о том бы мечтать, знал бы и ответ, и что за ним сотворить, а то делаешь всё с оглядкой, как бы душе уже не повредить, да кого чем не обидеть – всё жиже и тусклее, и ниже и тощее получается, чем у тех гигантов казематных.

Вход в камеру в первый раз полон таинственности, как целомудренному первая брачная ночь – что, зачем? А тебя уже насилует следова­тель – гонит к открытой яме: «что пожелание евнуха растлить девицу, то – производящий суд с натяжкою»Сирах. 20:4. Не случайно Сирах сравнил суд с натяжкой с бесстыдством над целомудренной девицей, на непо­требной основе, на выверте сознания, на невозможности, и на желании, которым горит растлитель.

А твоя ночь длится, и изо дня в день одно и то же: лгут до умопомрачения, значит, должность такая – насиловать и лгать, золото выпаривать из ядовитых паров своих домыслов.

Приходят иные, битые, синие, кровь течёт, а меня ласково обха­живают – там делят добычу из награбленного, а тут тебя по частям, до внутренней души, до помыслов сердечных.

Вот тут всё проверишь, зачем жил, о чём думал, некуда притулиться мыслью, расшибленной о невозможность ни увидеть своих, и коснуться того, что любил, чем жил.

Молитва была твоей – она стала ещё ближе, ещё возможней, ещё свободней. Более нет ничего. Вот тут крепко задумался о подвижниках, их подвиге, когда они, всё оставив, уходили в пустыни, не видя бо­лее никогда своих. Пустыня, один, молитва. Им всегда была камерой – келья. Бог ближе, суеты нет. И подумал, и о том тотчас стал просить, и это было основой моего пребывания оба раза в заключении: молитва, сделать камеру кельей! Если святые делали добровольно, то награда, а я недобровольно, значит не о награде, а только об очищении думай, грешник.

 Стал припоминать, и сразу же дошло, что жизнь в труде есть, по Соломону, суета сует и томление духа. «Марфа, Марфа, о многом ты печешься, заботишься, а нужно одно. Слушать Господа», – вот тут и это стало понятнее. Благо, есть что вспоминать из Евангелий, из всей Биб­лии и размышлять об этих словах и на молитве, и после молитвы. Томление духа в бездействии, время как бы остановилось, всё отобрали, ободрали, обокрали, ты как из морских волн на доске выплываешь.

Под субботу – два выходных – подумал о следователе тогдашнем, Пичугове Виталии Николаевиче, человеке улыбчивом; как же он теперь? Видно, томится дома, жене сказал, что человека запер в камеру, и себе места не находит... Так высоко было моё мнение о следователях в первый арест. А он, я потом узнал, тут же и забыл обо мне, поехал на пляж.

Теперь мнение моё иное: следователи, быть может, идут по ответственности разве только с батюшками, со священниками наравне. При почти полной невозможности спастись в наше время – равно суд бесправный тво­рят и равно грехами народа питаются. Делают то, что высший скажет, вопреки закону и тот, и другой – блюстители своих законов; и ищут ведения закона от уст обоих.

Бесчестнейшие люди эти следователи: или такой там отбор, или уж беспринципность безбожества так легко их по-своему колесует, отсекает всё, что может добро творить... «Судьи его – вечерние волки, не оставляющие кости до утра»Софон. 3:3.Да, всё растащили, и нет ничего до­селе. То же и Павел подтвердил о пастырях: «Войдут к вам лютые волки»Деян. 20:29....С какой легкостью судьи судили тех, кого ныне реаби­литируют в этих же зданиях, по тем же законам. И в церкви так же: казнили Жанну д’Арк, и по тем же канонам, с тою же легкостью, как и Максима Грека, канонизировали, будто и не они томили и ломали, жгли и уродовали их...

 Время есть, размышляй, душа. Всё внове, и шагами меряешь камеру, всё потихоньку размерял, чтобы рассказать своим, и «глазок», и кормуш­ку по замерам, чисто по-профессиональному интересу строителя, – как это делали? Кто делал, то знал ли, сколько будет на его работе и слёз, и проклятий, и отчаяния?

Наслушался всего зэковского, но ни в какие разговоры, сразу же понял, встревать нельзя, только благовестие, и то строго лимитировать, и время точно знать. Молитва – 6-7 раз в день и в ночи; сначала по полчаса, а потом и за один приём до полутора часов дошло, и легко стало. Забота о своих, как они там, что...

Когда-то, давно ещё, посещая «отделённых» баптистов*, слышал, как они наказывали своим, чтобы костюмы свои и пальто привели в порядок, т.е. разрезы сзади зашили. Меня это не касалось, только уж так от детства научен, – чтобы ни слышал – всё применять к себе. Пришёл домой и зашил всё. Ах, как это сгодилось потом! Хорошо, что ходил в сапогах – тут шнурки не отберёшь, носки зэки отбирают, а портянки и сапоги мои они век никому не нужны, да и одеяние моё такое, что пугало огородное застыдится, а мне именно это и как раз.

От второй сидки уже тех впечатлений, той остроты неизвестного нет, уже ты знаешь, и если что-то там уже усовершенствовали, то не настоль­ко, чтобы сошло за свободу твоё заключение. Там всё в одну сторону меняется: надёжнее, изолированнее, хитрее, крепче, тягомотнее, суровее.

Первая ночь уже в тюрьме – это незабываемо. Помолился, а на кровать-шконку лечь боязно, – она такого же размера по длине, да поуже, и нет ничего, а только натянуты шинки – три-четыре, или бывает иногда и побольше, сантиметров по пять шириной железные полосы вдоль и несколько для схватки поперёк. Снял сапоги, под кострец подложил, ноги обмотал портянками... Один. Меня сразу же отделили от всех, уже при въезде, при «венчании» первом стали выделять – это и к лучшему, – можно молиться и размышлять. Вставал, молился – первая ночь в тюрьме. Когда забылся в полусне, кто-то из охранников за дверью гукнул: вставай, святой отец, пора молиться. Встал, помолился, за дверью шуршат. Тут видимость только на тебя, ты же смотри в себя.

 Теперь и люди, и вещи, теперь всё в ином измерении, а не в том, в давнишнем, в воле.

Утром в 6 часов начинается кормёжка. Принесли чай, а лить не во что – так и прогромыхали мимо. Потом порцию сахара – а сыпать не во что: подставляй ладошку и в рот. Приносят хлеб. Охранник, какой-то азиат, открыл «кормушку» и вопросил: как, да за что, вспомнил, что у него бабушка православная и его водила в церковь. Вначале с насмешкой, волком, потом мягче – а мне всё в диковинку. Потом сам принёс алюми­ниевую кружку, всю продымленную: чай, чифир варили где-то зэки. Ухиv дают – это уже в чашке – ложки нет, через край сподручнее, бы­стрее. Мне эта забота его растрогала душу до слёз. Он заглянул – эта камера его уже более привлекает, видит, что я в слезах: а ты чё это?

- Да дивно мне, что вот ты и не русский, и Бог уже через тебя уте­шение подаёт мне...

С утра начинают тебя водить по кабинетам, отпечатки пальцев, фотографируют с надписью, потом мыть, постельное выдавать. Пришёл за мной капитан Владимир Александрович Ульяновский – улыбчивый, прият­ной наружности, внимательный. Всех табуном водят, а меня одного, и в баню, и в кабинеты. Стал переводить меня он, велел забрать всё, что есть. А что у меня – только кружка эта чёрная. Он увидал её у меня: а это ещё что такое? Взял её, размахнулся и вдоль коридора по полу направил мою кормилицу: новую дадут. И правда, дали новую, с иголочки.

Повел в политотдел к подполковнику, знакомиться, потом к начальнику СИЗО (следственный изолятор) 17/1, к полковнику Соломину Алек­сандру Семёновичу. Этот человек много подаст мне добрых советов и утешений. Так и вспоминаю его в молитвах. Единственный, о ком и за­ключённые отзывались хорошо. Он спросил, как ночь провёл. Я сказал, что когда привезли, то меня сразу же отсадили, и в маленький стаканчик тут закрыли... Я разулся, ноги проветрить, и вот вдруг отворяется дверь и стоят нерусский капитан и сержант, и капитан начал кричать: «Что ты тут расселся, я тебе не портянки, кишки по стенам развешаю». Когда рассказал, что кричал мне этот блюститель, то Соломин всё гадал: а кто же это мог быть? Помог ему из оперативников кто-то, сказал, что это не их, а так, был тут один дурак... - «А как насчёт постели, всего?» - «Да нет ничего».

 Потом выдали всё, матрац новый, подушку. Летом одеяла и простыни не положено давать, потому что зэки всё жгут, это они называют «дрова», то есть раз горит, значит давай чай кипя­тить, вот и недостача каптенармусу. В следующий раз спросил, дали ли простынь, я и ответил, что летом не дают. Он тут же взял кружку, она на столе стояла у него и раз-раз по трубе отопления, такая у него была сигнализация с зав. складом по белью и чашкам. Пришла. «Ты по­чему ему не выдала простыни и одеяла?» – «Так не положено же, жгут всё». – «Ты можешь маленько различие делать, кто перед тобой? Сейчас же выдай всё и чистое, и новое. И гляди за этим». Всё выдали, и в камере только у меня и были простыни – даже неудобно; но это имело свои последствия. Тут же по тюрьме слух пустили, что мне такие льготы, чуть ли не личный портной. Потом ещё вызовет не раз меня полковник на собеседование, всё будет интересоваться, как же это вот так, что живет человек, умрёт, и потом вдруг воскреснет, и всё про­сил подробнее разъяснить это, и о том, будет ли война с Китаем.

 Тюрьма в Барнауле. Когда пройду по этапам, по пяти местам пред­варительного, следственного заключения, то окажется, что «лучшей», чем в Барнауле, и не видел. «Лучше», это слово беру в кавычки, так как не знаю, можно ли это слово применить к такому учреждению. Однако же и Сирах. 20:25говорит: «ЛУЧШЕ вор, нежели постоянно говорящий ложь». Так и здесь, лучше – значит, есть с чем сравнивать – чище прогулка, больше дисциплины, нет клопов и лучше прожаривают от вшей, и моют лучше. Кормёжка везде почти одинакова. Умереть не умрёшь с голоду, и по миру пойти некуда.

 Вызывает начальник, полковник Соломин. Предупредил, что меня отправляют на проверку в Кемерово, в психиатрию. Для меня это было приговором хуже смерти, ибо не только видел уже, что там делают, но и читал уже, и слышал, и с очевидцами встречался. Ни на какие слёзы не посмотрели. Написал протест прокурору – как молния в гнилой пень, как вопль жрецов вааловых, ни вздоха, ни ответа.

На вокзал везут в машине отдельно от всех, в стаканчике; есть в этом «воронке» такое место, где и вдвоём можно, и одному тесно. Затарили в вагоны. Народу битком, а меня опять в отдельное купе – один. В сопроводительных документах сказано, зачем я и куда еду. Но этапное начальство видит только конверт большого формата, и что-то на нём, какие-то пометки, по ним и раскладывает наши телеса. Мою статью, 190-1, никто не знает, даже начальник тюрьмы полез в шкаф и прочитал. «Сроду такой не знал», – говорит. А уж этапные прапорщики и подавно.

При входе, при выходе – везде совершаю крестное знамение – сразу заприметили. Ещё не тронулись в путь, уже подошёл начальник – за что, дед? Разговорились.

Из соседнего купе кричат женщины – просят молитвы. Но закон ве­зде один – разговаривать нельзя, будет нарушение – будет и наказание. Молчу. Подходит всё время по коридору взад-вперёд прохаживающийся краснопогонник ВВ (внутренние войска), спрашивает: «Что же ты им не отвечаешь?» – «Да не положено, когда разрешите, тогда...» – «Ну, поговори».

Начали разговаривать, и женщины прислали бумагу и ручку, я до­стал Новый Завет, солдат открыл кормушку в решётчатой задвижной две­ри, я на неё положил бумагу и начал писать выдержки из Евангелия.

 Солдат отнёс им, благодарят. Потом подошёл начальник этапа, долго говорили, и всё слушали. Плоть. Ничего нет духовного.

Проезжаем станции, видно, как цветут подсолнухи, кто-то смотрит, видно, как баба отчитывает пьяненького мужичка в огороде. Поезд остановился, и до того пронзительно ясно, что и они, и я не так жи­вем, что нужно всё это ценить из-за невозможности повторить потерян­ное. Всё пустое, а вот когда лишился, таким смыслом наполнилось...

Подсаживают в моё купе милиционера; кого-то убил на работе – в общую нельзя сажать, зэки щепетильные на это «падло», что ни мент (милиционер) – то труп будет. Все себя считают чистыми, самаряне с иудеями не сооб­щаются, и для египтян пастухи-иудеи были мерзостью. Хотя бы в своих глазах кого-то найти хуже себя – уже легче жить, всё же есть и хуже. Этим и воры кичатся, и всяк имеет своё доказательство: я-то не частника обворовал, а ты... Но все одинаково презирают и унижают насильников малолетних – этим везде позор. Тот милиционер, что со мной едет, хорошо усвоил теорию Ницше и понял, что его и должность, и знания, и убежденность – всё сходится с этой теорией, только непонятно, почему она вдруг в ином стане ими не благословляется. Тоже душа, хотя и заглохла в мундире, хочется быть Раскольниковым, все остальные перед ним – вошки; но вот попал сюда, думать начал, на себя со стороны смо­трит. Этому тоже нужна помощь. Но не доходит, уткнулся в свой срок, свободой бредит, палец на пусковом крючке при воспоминании о судье и следователе...

Где-то долго катают на путях – привозят в Новокузнецкую тюрьму. Там меня отшибли сразу же в сторону и в отдельную тёмную камеру, но на полу нашёл много чашек, есть скамейка. Помолился, слышу, шу­шукают за дверью, глазок мозолят. Полежал, свою еду достал.

Вечером ведут в баню – не стал раздеваться, всего полтора дня, как в Барнауле помылся. В предбаннике посидел со всеми, отсидел, пока другие мылись. При­шёл старшина и повел меня за постелью. Большая очередь. Меня не до­пустил отпускавший зэк: ты, батя, отойди, потом. Когда все разобрали мешки с комковатой ватой, этот из хозбанды повел меня в другой куток и там из только что полученных, не бывших в употреблении матрацев, дал, да ещё уласкал: выбирай любой. Потом одеяло с этикеткой, новьё, и подушку, и две простыни жёлтые, не пробованные. Вышел нагруженный, и меня подхватил сопровождавший старшина: куда же это тебя деть-то, вот, брат, задача. Остановился, подумал. Значит, из КГБ (потом мне это они скажут сами) сделали там какую-то приписку, что они так со мной няньчатся – вот, дескать, тебе одно, а можем и так сделать, забудешь, как мать родную зовут. Так прямо мне потом и сказал немалый чин из сей организаций: «Мы могли и по иному всё сделать, так что цените». – «Ценю, благодарю Бога». – «Почему же только Бога, и мы тут...» Поблагодарил и их.

 «Так, там занято, туда нельзя.., стоп, знаю...» – и повёл... в карцер. А там кровать-шконка на высоте груди и только бетонная тумба посреди камеры. Кровать эту руками подними перпендикулярно к стене, и тот, кто охраняет, снаружи уже закрепит её. Ложись до утра, а потом, после подъёма, он тебе может такую штуку сыграть, ложиться будешь очень осторожно, и до петухов соскочишь. Бетонные же и пол и стол.

 Подъём, наверху звонок, а ты сквозь сон тревожный, под утро только забылся, и вот не расслышал, а этот сверхсрочный тормоз рванёт штырь от стержня, которым крепится твоя софа, и ты летишь без торможения, – значит, отныне уже космонавтом будут звать. Запоминай.

 Только закрыл за мной дверь, поднял кровать, а кто-то уже из соседней камеры кричит: кто ты? Им-то постели нет за все 15 суток, и еда через день горячая, да и то с половины срока. А мне всё по норме, я же не на наказании, а на особом поощрении... Тут же подошли две женщины, кто-то из обслуги тюрьмы, и начали со мной говорить. Я сказал: «Как трудно тут в подвале дышать». Они тут же принесли мне швабру: «На, ткни в решетку, там стекло разобьётся, с зимы же всё запечатано». Правда, свежо стало, вовсе добро. Эти слушают внимательно, сочувствуют. Ушли, а соседи оказались женщины, перекликаются меж со­бой, ко мне просятся. Толкуют, кто же это, что им не отвечает, моро­женый какой-то мужик. И вот одна другой: «А ты про нас читала в газе­те? Так это я её убила, мы её стащили с пятого этажа, а потом в детской коляске везли до колодца, а кровь-то была видна, нас уже утром и накрыли...». Матерятся.

Помолился, улёгся. А те убийцы просят воды, пить. Охранник го­лоса не подает... И потом вдруг визг. А это дубак (охранник) с той стороны подкрался, подготовил пожарный шланг, другой, видно, дал напор, он открыл кормушку к тем в камеру и давай их «поить». Забава...

Днём небольшой начальник из офицеров пригласил к себе и там бе­седовать стали, пришло ещё несколько человек. Перевели в общую каме­ру. Клопы табунами, кровати из плит бетонных с вкраплениями мрамор­ной крошки и красного цвета, при свете клопа не поймаешь. Осмотрелся, и у двери в простенок лёг – и насекомых нет, и молиться никто не по­мешает, и я один.

Потом перевели в камеру, где милиция отбывает – тут было много бесед – один из ст. лейтенантов, убивший человека на отдыхе в лесу; ещё один, жену зарезавший по ревности и её измене, и ещё за превыше­ние, какой-то пьяница не лез в машину, а этот помог чрезмерно. Этот старлей всё расспрашивал и толковые вопросы задавал, а потом лежал, думал и выдавал: да, здорово у вас всё продумано – ни с какой стороны неуязвимо. Это он на то, что с позиции бессмертия и вечности все поступки, и даже те, что явно против нас – могут быть, и за него...

Новокузнецк – это только этапная пересылка прямого следования нет, вот перекладывают. Дальше, дальше – едем в Кемерово.

КЕМЕPOBO. При входе в камеру, когда я перекрестился и сказал: «Мир дому сему» – сразу же подошёл один парень и спросил: кто, за что, откуда. Там многие ждали очередь за психоправданием права на престу­пление. Стал с порядками знакомить, учить меня. А тут сидят не три, четыре, как в Барнауле, а 32 души – есть чистые люди и нечистые – эти несчастные хуже индийских парий, все на них, а пить прямо из бачка почерпнуть – им нельзя, или табак из общего кисета взять – это не моги. Это те, кто в чём-то провинился, или проигрался и был под­вергнут жителями содома познанию. Они моют и в свою и не в свою очередь камеру, выносят мусор и когда у кого возникает тяга совершенствоваться в самбо, дзю-до, то эти живые объекты всегда рядом, а отбиваться им запрещено, иначе и убить могут.

 И вот что интересно, что люди в основном сидят за нарушение уголовного кодекса страны, за нарушение заложенных в конституции обязанностей, что пренебрегли эти правила, запреты. Значит, человек хотел быть вольным, свободным от пут закона. Но вот попали в такие стесненные условия и тут же уже сами ввели свои правила, но ещё более строгие, и меры наказания, и ещё более жесткие, чем те, против которых на воле бунтовали.

 Взять это резкое разделение на «чистых» и на опозоренных. И ведь все не против, чтобы были тут эти нечистые, ибо они нужны мыть полы, выносить мусор, и просто быть на побегушках по камере, да и для удовлетворения своего испорченного внутреннего человека, что я, дескать, не худший, всё же на фоне вот этого отверженного, па­рии, я лучше, я честный, я человек, я сохранился.

Понятие чести и самолюбия до внутреннего воспаления развито. Вот сейчас вызовет его мент, и будет хотя бы и при всех что угодно с ним делать, и ни слова, это вроде бы как божество перед ним, нужно молчать, а то хуже будет. Но вот пришёл в камеру, тут нужна разрядка, тут нужен кто-то, над кем бы он мог поизгаляться.

Осуждают начальников, что они эгоисты, только себе всё машинами воруют, но вот тут появится возможность на тысячную долю миллиметра подвинуться по пирамиде положения вверх, и уже не жалея живота тру­дятся, лезут, закрепляются. Дай только власть...

И вводят законы, которые и никакого отношения не имеют к престижу, а иногда и во вред здоровью – но так неукоснительно и твёрдо держатся этих законов сами издатели в камере, как и в армии, и в государстве изданные Верховным Советом законы не соблюдаются...

Кто вздумал сходить в туалет, на горшок, должен внимательно осмотреть­ся, не ест ли кто, не жуёт ли что, ещё и громко вопросить всех, доложиться, куда ты полетел: «ест кто?» – только тогда приземляться.

Лгут во всём, но вот за что взят, и не «петух» ли ты, то есть не пор­ченный ли содомлянами, не отверженный ли, – в этом твердейте, чтоб не солгать. Если такой найдется, то выносится приговор – и ему уже ничто не поможет: беги, ищи убежища, а начальству-то что за дело, если змея змею, скорпион скорпиона сожрёт... им же легче.

Спросил старший: «Где ты, батя, хотел бы?» – «Да где табаку помень­ше...» Он тотчас подошёл к окну, вытурил наверх вдаль бывшего там, и мне дал место внизу и ещё одну рядом освободил, чтобы не дышал ни­кто рядом. В окне щелку заметил, видно иногда, как самолет пролетит, стрижи кричат. Этот печальный стрижиный крик навсегда только с одним соединён у меня – камера, темнота, вонь, чужие люди и мне грозит пси­хиатрия, отнятие разума под уколами. Ехал-то не на меньшее.

С главным в камере сразу же сошлись, и когда не молился, то по камере нахаживал здоровье, и ходили с ним нога в ногу, и говорили о нужном. Тут уж никто не подходи, закон.

Из соседних камер стучат, кружку приложит дном к трубе отопления – говорит, повернёт дном к себе – слушает. Сказали соседям, что к ним попа привезли, стали молитвы просить, тут же переписывать, и на прогулку когда ведут, класть на условленное место. А начальник через камеру, когда стуком вызывают, тоже берёт свою кружку и ухо к ней, что же подопечные его там? Он тут же узнал и про тайники, и про молитвы, и меня вызвал, уже без кружки разговор вели.

Стоит у него деревянный молоток, окованный жестью, киянка с очень длинной ручкой, и на нем надпись: анальгин 80 – вот лучшее лекарство.

 Вечером, когда поужинали в 6 вечера, до отбоя до 10 часов ещё время есть, начались уроки закона Божия. И так каждый день. Условие обычное, чтобы не разго­варивали и не курили. Так мы дошли до царства Соломонова. Посреди камеры стоит вмонтированный стол длинный, все ложатся на шконки-кровати, кто – внизу, кто на втором этаже – на вертолёте – и головами ко мне. Я беру в руки Новый Завет, становлюсь лицом к двери и начи­наем просвещение. Открывается камера, идут охранники, тоже стоят мол­ча. Всегда о Христе, о грехе, о воздаянии, о Суде Божием, о том, чтобы извлечь урок для себя. Потом на молитву. Семь человек станови­лись со мной на колени. Слушатели благодарные, внимательные.

 Вот один из тайных противников, которому я почему-то мешал но­чными молитвами, зло мне прошипел: я тебя отучу... Но потом у этого Васи обнаружили то, что в камере терялось: и крендель, и спички, и папиросы, он всё это в матрас себе толкал, и я ему мешал, выходит, ночью. Его тут же на нижнюю кровать четыре человека, кто руку, кто ногу держит, за своё место отвечает, один рот ему грязной тряпкой заткнул, и у двери один стал, вроде бы думает, глазок прикрыл, и напротив у коек топчутся, прикрытие. Палач берёт сапог и со всего размаха бьёт и бьёт вора в лицо, в голову... У него только глаза от ужаса раскрыты. Матрас его распотрошили весь, и всё ворованное тут же обнаружено – адвокат никакой не поможет, взятки отвергнуты. Раз­ве только чудо. Открыли рот ему, и он ко мне: «Отец Игнатий, спаси меня!» И так это было для всех неожиданно, что разъярённые мстители рассмеялись. «Вот гад какой хитрый. А не ты ли отцу Игнатию грозил­ся, зараза?» И правда, мне его было очень жалко, я смотрел и плакал. Отпустили. Так он теперь уже не грозился, а всё боком мимо меня да к себе.

Входит в камеру новенький. Начались расспросы, выявления. Не один, у него ещё есть в другой камере подельник – что творили вместе, то поврозь будут писать, а следователь слепит одно с другим, дополнит, у кого что из памяти выпало во время допроса. Оказывается, друг его – начальничек, они подмечали хорошеньких девчат, хватали и везли за город. И вот где-то за городом попала бабушка лет 72 и вну­чка вовсе уж махонькая, лет шести. Этот остался с дитём, а тот бабку начал мучить, захватили. Презренный... Он же только и сказал: так мы хоть не убивали, а вот секретарь райкома в Кемерово, тот сту­дентку увидел, решил подвезти, понравилась, изорвал её и убил, и в копну с соломой, и сжечь умыслил. Да не сгорела вся. Сейчас вот друж­ки из парткомов устраивают на психиатрию, годика полтора побьет ящи­ки для пива в Алма-Ате в психушке и вернётся.

 Говорит он и зыркает на меня. А когда отговорился, то быстро так подошёл, и мостится на корточки рядом, чтобы что-то спро­сить у меня. Старший тут же к нему: а ну, шваль, брысь. И чтобы к святому отцу и близко не подходил, мразь. Вот, сейчас же стучись в дверь, и чтобы духу тебя не было в камере, а то... И тут же, как то всё слышал дубак-дежурный дубовый, открывается дверь и пошёл морганчик в иные веси...

 Старший подошёл и стал давать наказы мне, чтобы был поосто­рожней с этими хмуриками, эти на всё способны, этих и мы, преступ­ные элементы, и то не уважаем. Он мать родную продаст, он же на опе­ра стучит, зараза.

Идут уроки, учусь сам, ценю, переоцениваю. Ждут на психиатрию долго, по несколько недель и месяцев – сиди, срок идёт. На «верто­лёте» (второй этаж коек) лежит одноглазый татарчонок – этот уж вовсе по дурному влетел, а 7 лет дали. Он слышать слышит, а потом подошёл: хочу вашему Богу молиться, мне можно? Встал, научился персты слагать, и кланяется. И вдруг ему вместо 7 лет усиленного – полтора года условно... Все в тюрьме знают, мне заказы на молебны пошли – и без денег, и более искренно, чем в храме. Бог везде, и все нуждаются в Нём, когда труд­но.

 Неделю неполную, кажется, отсидел, и вот зовут на местный этап, на психиатрию. Когда определили в психдом, охраняемый милицией, то и тут пошла учёба. Во-первых, комната точно такая, как моя дома по расположению, и так же с улицы вход... Всё как дома, да не дома. Врач или сестра сказала, что на моей койке лежал поп. А, это же из Белова был, его взяли за взятки, они с псаломщиком Р. не поладили, загребли и фининспектора – по два с половиной, по три года дали. У батюшки изъяли где-то 485 тысяч рублей, много спирту, а самому ему около 75 лет. Писали о том в «Крокодиле» и центральных журналах. Хотел-де храм построить, а спирт – очки протирать (литров полста). Но так и не вышел отец, помер в лагере.

Обработали, дали какой-то жижи, намазаться, чтобы в волосах не было букарашек. Душ.

 Кормёжку разносят, а каждому дают клеёнку, сантиметров 50 на 50, вот её положи на подушку перед собой на кровати и сюда подадут всё.

 Палаты – как камеры, только чисто всё и не запирается, в об­щий коридор можно выйти и ходить по палатам. Тут же кабинет врача, и сёстры, и санитары. Кто чуть зашебуршит – аминазинчику ему под кожу... согнулся, гладит сие место мясное.

Правило то, что держал в тюрьме, сразу и здесь установил; день разбил на пять-шесть частей, столько раз молился по часу-полтора, и ночью один раз. Твёрдо держу, чтобы никогда не спать днём, что было на диво всем врачам – такого не было тут никогда. Вечером умы­ваюсь холодной водой до пояса, вымою ноги, оботрусь – и спать, точно по часам. Зэки страдают от бессонницы, просят снотворного, а я как лягу, ладошку под щеку и до утра ни разу не пошевелюсь. За день-то вымотаюсь до упаду. Каждое моленье начинаю на 40 земных поклонов – коленями и лбом пола коснуться – и так несколько сот по­клонов, и читаю Псалтирь – 150 псалмов на два дня, а Новый Завет на неделю. А остальное время проповедую, люди собираются. Обычно, как входишь сюда, всё отнимают, и у меня тоже всё отняли, пошёл жаловать­ся. Начальник что-то в моих делах посмотрел и сказал: ходи и по дру­гим камерам, говори, может, будут слушать. Только осторожнее, чтобы чего не сделали. И это не излишне было слышать.

Один раз обошёл палаты и потом уже не стал ходить, стали в нашу палату приходить жаждущие. Но скоро остались только те, кто искали, стали уже сзади молиться, когда я на молитве: из них был один пацан лет 15, Саша Солнцев У него отец был старший лейтенант милиции, и за что-то сына наказывал, жёг ему пальцы папиросами. И вот когда полез отец в погреб, то сын, который сделал себе уже ружьишко, набежал на отца и выстрелом в затылок наповал сразил его, когда он грудью только что через край лез с вареньем из подвала. Так и остал­ся. Я всё расспрашивал, что он чувствовал. «Когда я выстрелил из обреза своего, то убежал в огород и спрятался в картошке, потом при­шёл, и мне показалось, что отец немного уже вылез... когда стемнело, я завел машину, а днём запер ворота, чтобы никто не пришёл, втащил отца, подстелив мешки, и увёз в карьер, а лопату не взял, и плохо зарыл его в песок, ну и нашли. Начали у нас всё искать, а я ружье спрятал за баней. Когда неделя прошла, сестра моя пришла, спрашивала, а я сказал, что не знаю. Потом принёс своё ружьё в избу и в погреб спрятал, а тут ещё раз обыск, в этот же день и нашли, и вот забрали». А когда на этого пацана посмотришь, то никогда и не подумаешь, что это убийца. Невинные глаза, белобрысый, полноватый, наивный. Привя­зался ко мне и всё слушал.

Другой – дом строил, вышел покурить, идёт пьяный, спросил у этого прохожего покурить чужих сигарет, тот ответил: «свои имей». Не понравилось, ударил ножом в живот пьяному, так что нож погнул... умер... а жалко ему дом, как же там теперь. Этот тайно вставал на молитву, когда я молился. У всех тяжелые статьи, а думают: может поможет.

 В тюрьме вставал среди ночи, а тут труднее, свет горит прямо над головой, и никак нельзя узнать время, часов-то нет. Тогда стал о том просить Господа, чтобы будил меня раньше часа на два. Потом весь­ма дивились дежурные, которые по ночам ходят по палатам, чтобы чего с собой не сделали больные, дурные. И я им наказывал будить меня не в 7 утра, а в 5, на два часа раньше. И вот что они говорили: ночью заходим несколько раз в палату, дверь не заперта и не закрыта, на­стежь, и вот вы как легли, и никогда даже руку не поправите, как не­живой. А как идут будить, только к дверям, а я поднимаюсь сам. Вставал с точностью не до минуты, а чуть не по секундам, и мне, и им диво было это. Пока правило справлю, почитаю псалмы, всем святым поклоны, вот и подъём.

 Уборщица, которая два раза в день в палатах моет, она говорила: в Бога верю, а попов не люблю, народ только обманывают. Убеждал тетю Дусю, что не все так поступают, как те кого она встречала, есть и добрые пастыри, а она на своём. А тут встаю утром, а под подушкой или под простынёй то хлеб белый с маслом, то яйца варёные, то шоколадные конфеты. Это она мне: помяни моих родителей, царство им Небесное. Я заметила, что ты в землю по 40 раз кланяешься, а моя мама говорила, что только кто по 40 раз в землю, того молитву Бог слышит.

 Я такого не слышал, но быть же тому... Лежит хулиган на койке и говорит ей: «А мне что же ты не дашь ничего?» – «А за что тебе? Ты молиться не можешь, роди­телей не помянешь, только по матушке меня пошлешь, и всё. Тебе нет».

А то врачи что принесут сами от себя, сёстры милосердные. А молва бежит уже в тюрьму через тех, кто ушёл отсюда: там попу не­сут с воли корзинами, и он других кормит.

 Молись, да молчи. А я читал раз газету, про Китай – да возьми и ляпни: это же только написано, что там погибло в культурной рево­люции 25 млн. человек, а на самом деле-то они от нас учились, где 66 миллионов погибло... Сказал, да и пожалел. Одна такая пронырливая медсестра мигом эту мою реплику услыхала, и к себе в кабинет и в моё дело начала писать, да что-то не смогла точно припомнить, пришла ко мне, начала довыявлять. Но я уже «ушёл» на молитву, так и сошло, а то беда.

Обычно тут в психушке на экспертизе бывает человек неделю-полторы, а то и раньше диагноз ставят: или на суд, или в больницу. Людям важно уйти от многих лет лагеря, и только бы выказаться дурным, больным, и что кто может, то и «гонит», кто мух невидимых ловит, кто из-под себя ест, кто вешается в туалете на полотенце. Врачи ко мне так добро относились, и советовались, как бы я хотел, – «а то вот мы тут поговорили, и решили, что можно тебе дать статью и ты на суд уже не пойдёшь...» – «О, нет, мне бы только правду, и на суд выйти, мне бы только слово сказать!» Потом может быть не раз в том бахваль­стве раскаюсь, а тогда так именно и понимал, только бы не признали больным и через уколы не стали разум отнимать.

Лекарства не дают, но многие говорили, что в пищу подмешиваются такие вредные смеси, отчего целыми днями спят... Подумал: так они и на воле, и в тюрьме спят, а я, Бог сохранил, хотя сильно томился, но так и не лёг, и прошёл, яко по суху.

Уходят и приходят ежедневно, а меня не трогают, ждут некое све­тило. Приезжает кандидат наук Мазур Аарон Моисеевич и ещё два еврея, начинают меня через комиссию пропускать. Вопросы важные: веришь ли, как, почему? Кто такой Христос, и как мёртвые воскреснут? Долго идёт беседа, ещё и ещё раз вызывают, хотя так и не делают с другими.

 Сёстры с утра суетятся, что-то шепчутся. Оказываются, что они прово­жают меня, как и на пенсию не собирают. Достали мне два мешка, и чего только не накупили – одному и не утащить, и ещё дали сопроводи­тельную, чтобы везли отдельно, чтобы не отняли от меня.

Когда вернулся в Кемеровскую тюрьму, интересный был случай: вхожу в камеру, перекрестился, как всегда, и впереди себя крестное знамение творю. Сказал: «Мир вам». Встает молодой, высокий русый парень и сразу же спрашивает: «Ты – Бог?» – «Нет, я человек, но несу весть о Боге». – «А я сегодня ночью видел сон, и вот в камере рассказал, что в камеру к нам сегодня войдёт Бог». Началась беседа. Он был в Германии учителем, в порядке обмена работниками культуры и просве­щения, и напал на афёру – деньги менять, валютчик. Дали срок, и вот был на химии, сбежал в Москву, поймали, едет по этапу. И были-то три дня вместе, а сколько он узнал; на шаг не отходил, всё выписывал, на молитву вставал всё время. И хотел, чтобы потом нам встретиться. Компаньон цыган, с которым вчера ещё этот играл в домино, из себя вы­ходит, злится, лютует на него: ты же вчера был наш. При выезде, же из Кемеровской тюрьмы выстроил начальник караула всех этапников и спросил, есть ли какие жалобы у кого? Я ответил, что у меня отняли ручку, и не вернули. Тогда повел меня сержант в подсоб­ное помещение и там целый арсенал ручек: выбирай.

Стали в вагоны расталкивать, меня опять одного. Попросил конвой, чтобы нашли мальчика этого, Сашу С. Они отыскали его и ко мне впихнули. Мы поели с ним по-барски, я ему из того, что сёстры наложили, что в камере не съели, да не растащили ночью «крысы» отмерил, и из лишней одежды дал. Днём видно, что уже копны из соломы на полях, и дождик, и багрянцем осинник провожает – а мне того горше, что за­перт, на волю охота. Но перекрещусь, и молитва отгонит грусть.

 Привезли до Новокузнецка, тут уже ждали и охранники, когда меня повезут обратно; и стал проповедовать охранникам, с этажей сойдут­ся в одно место и меня вызовут. Кто что просит, кто дитя крестить, кто венчаться, кто больного излечить. Мог бы – не сидел бы тут...

         Встретили в Барнауле, в отдельную камеру посадили. Хожу по ка­мере, пою. Подлетела к окну птичка, синица, жулан зовется – уже сен­тябрь – и так звонко цвенькает. Лети, птичка, лети, ловил я вас в детстве немало, простите меня. Хотя всех через час и выпустишь, а мучительствовал изрядно, лишал свободы, пускал летать по избе, а они бились в окно, а кого и кошка слопала.

Теперь, когда уже вернулся с положительной характеристикой,
что меня можно судить, то стал готовиться на суд – главное, сказать об убийственности атеизма, о коварстве ВИЛа, ибо в стихе «Клуб» есть строки:

Припомните, как Вил, коварный Ленин

Об этих душегубках предсказал.

А в стихе «Набатный колокол пророчит о России» в обвинение ставят строки:

Стоит, свой рот ощерив,

Помёту птиц подставив голый череп,

Вождь атеистов, сонмища иуд.

 Вот на это следователь Виталий Николаевич Пичугов написал: «Нужно чаще мыть памятники».    

На эту тему много листов написал уже, и о расстреле царской семьи. Ко мне хорошо относился начальник тюрьмы полковник Соломин, он дал мне фанерку, чтобы на корявом столе можно было писать. Где-тооколо недели пришлось сидеть за столом – а начальник тюрьмы справлялся: «Нужна если бумага, то говори, всегда достанем». Уже около 20-25 листов написал мелким почерком по темам – о диктатуре, о зверствах, о вечности, о том, что предполагал в обвинении. Это было ещё до отправления в Кемерово в психушку. Куда же деть бумаги? Один из оперативников, капитан Ульяновский Владимир Александрович беседовал со мной не раз, и вот решил ему отдать на сохранение, что если вернусь, то мне от­даст, а нет – то жене. Не вернули... якобы потеряли. Но было отдано следователю и уже в 1986 году это всё увидел пришитым в томе I, всё, до листочка. А тогда начал снова и более того наворочал.

 Тем более, с нами сидел один, четвертый раз шёл и знал порядки, что в «последнем слове» можно говорить сколько желаешь. Вот и думал повторить подвиг Георгия Димитрова. Не совершилось, не сподобил Го­сподь, а даровал иное. Произошло свидание с мамой, с братомАкимом.

 В камеру ещё подсадили двух дезертиров, из армии сбежали, по­том третьего – так среди таких добрых ребят и сидел – кому что дать, потом начали беседовать – расположены были, держались рядом. Стали проходить Закон Божий. Но один сильно воспротивился – на его стороне были все эти молодые до того времени. Он решал, что и как делать, кому мыть полы, кого миловать. Но когда увидел, что они ко мне склонны, а я то подкормлю, то платочек, то майку новую дам, передачи шли исправ­но, а им нужно это было, так как из части их родным не сообщали ещё о заключении этих воинов. Тогда стал им запрещать от меня брать, и попытался даже грозиться. А в камере так, если вздумали кого-то изгнать, «поставить на лыжи», то до убийства доходит, человек «вы­ламывается», и тогда беда ему везде. Но этот старший был одноглазый, ел плохо, курил много, силенки маловато, а солдаты сразу же объединились, и этот замолк.

 Когда я начинал преподавать и читать Новый Завет, он закрывался с головой. Эти начали уже его зажимать – тогда я заступился за него. И он помягчел. А мне каждое утро дополнительно к пайке давали ещё кирпич хлеба охранники, и я подкармливал защит­ников страны. Куском хлеба можно весь черный континент приобрести, а тут свои.

Приходит следователь, начал делать намёки, что может быть и по другому, если я буду более ягненком, помягче. В чем? Ну, чтобы «Архипелаг ГУЛаг» не распространять и стихи эти два. А мне это толь­ко и нужно. Зачем мне это на суде, мне о Боге сказать, о Христе, о спасении, о Суде Божьем. Дал в письменном виде обещание. Но этого оказалось недостаточно, нужно было более красочно.

До этого я говорил следователю Пичугову:

- Вы же тут ни при чем, что вам скажут, то и делаете...

- Ну, что вы, Игнатий Тихонович, мы ни КГБ, ни кому не подчиняемся, закон для всех одинаков.

А тут прихожу по вызову в кабинет, сидит в гражданском подпол­ковник КГБ Никулин Юрий Михайлович, поздоровался: «Наверное, догады­вались, что следователь тут... что дело мы ведём... Когда готовились вас арестовать, то решали, какую статью, 70 или 190-1...»

Я попросил разрешения помолиться. Он вышел из кабинета, и я встал на колени и горячо помолился.

«Вот что вы со следователем писали, это нужно будет переписать, лучше составить, грамотнее».

По сегодняшний день у меня нет к этому подполковнику ни одной претензии. Какой он где-то – не знаю, говорю про себя. Такт, культура речи, внимательность, доброжелательность. А я себе на уме: не ради же меня он тут. Но разговор идёт непринуж­денно.

С первого дня я и в молитве и в мыслях всячески отгребался от статьи 190-I, от её трактовки – она совсем не о мне. Пусть судят за веру, как первых христиан. Я попросил бумаги и сказал, что буду толь­ко тогда дальше говорить, когда примут моё заявление. Написал, чтобы ни под каким видом то, что я даю обещание не распространять «Архи­пелаг» не было сочтено за желание уйти от суда... Потом, когда дня через три этот чин покажет мне решение прокуратуры о моём освобожде­нии, я в письменном виде написал отказ от помилования: желаю выйти на суд. Но решение было ужа принято. Тогда ещё следственные кабинеты в тюрьме своими окнами были на улицу, и там видно было людей. Встал к подоконнику подполковник и говорит мне: «Игнатий Тихонович, здесь не ваше место, здесь подонки, мразь. Ваше место там (и жест на волю). Вы там нужнее, вас там тысячи будут слушать. Мы же не запреща­ем вам проповедовать, дело проповеди останется за вами». А заявле­ние моё об отказе от освобождения порвал.

 Дня через два, кажется, приехал он в военной форме, при награ­дах, следователь, ещё человек, меня повели на выход. Выхожу из тюрь­мы, а на крыльце тюрьмы стоит Надежда Васильевна, принесла передачу. Вот это встреча. Стоит «Волга», меня приглашают сесть. Я же сказал: мне нужно помолиться, и встал перед центральными воротами тюрьмы на колени и стал молиться. Потом встал, перекрестил тюрьму. Благословляю тебя, тюрьма, многое ты открываешь.

На свободе

Привёз меня домой, ввёл. Зашёл я, перекрестился три раза, и встал на колени. А Никулин стоит у дверей. Когда я помолился, он говорит: «Я вашей матери обещал и своё обещание выполнил – вы доvма...».

Каждое дерево готов был гладить – в лесу ходил, не надышишься. Друзья со всех сторон, братья, сёстры. И начались расспросы, которые были записаны на двух плёнках – это, наверное, часов на восемь, – теперь уже этой свежести нет, привык к пирогам, ворчаньем рот наполнил, тюрьма не снится.

 Благодарю Бoгa, что был там: мне от этого только польза. Там ещё Никулин говорил: «Нужно, желательно, чтобы написали вы письмо Солженицыну». Я сказал: «Согласен, я напишу, в чём я не согласен с ним, ибо моё несогласие было уже выражено в послесловиях при выпуске записей «Архипелага» до ареста. Но только вначале я поблагодарю его за его героические действия, это настоящий герой нашего времени». Так и не писали никуда. Хотели взять у меня интервью, и было записано в кабинете у прокурора города. Прислали корреспондента «Алтайской правды» Лушникова Ал. Ник. – и ни слова не напечатали, ибо я говорил «не то». А я интервью это и сам записал на магнитофон. Про то, как меня захватила уже на другой день с работы, доставили в краевое управление КГБ и пытались отнять эту запись, которую мы уже разослали – писал уже довольно.

 Если любое доброе дело, которое делается годами, описывает не специалист, который умеет и про погоду и про мечты написать, то годы вмещаются в несколько строк. Пошёл Авраам, был с ним Исаак, вернулся Авраам, был с ним Исаак, в жертву был овен принесён. Что на это можно сказать? Иоанн Златоуст говорит о том десятки проповедей по несколько часов, и в каждом слове высвечивает и историю, и обычаи, и погоду, и смысл. «Пошёл в чужую страну». Чего уж тут не понять. Но когда прослушаешь проповедь Златоуста, то тут и обычаи народов, по местам которых шёл Авраам, и о разбойниках, и о тоске его.

 Про Сарру нет ни слова, про тот момент, когда Авраам пошёл на гору Мориа, принести жертву. Но в проповеди святителя златословесного и ей посвя­щается немало места, и отчего её неведение, и что бы было, если бы она узнала, как бросилась бы, как стала бы убеждать рабов отнять сына, доказывала, что муж её от старости совсем рассудок потерял... (требуется психэкспертиза, укольчик).

 Или заголовок: «Деяния Апостолов» – 6 проповедей только на название книги. Или Ис. 6:1: «В год смерти царя Озии», – тут, кажется, и двух слов не найдёшь, что сказать; а у него снова 6 проповедей, да и дошли-то не полностью, а лишь что успели тогдашние скорописцы-стенографисты запечатлеть.

А тут и из своей жизни ничего толком не расскажешь. Кратко ска­зать: не попадайся! А уж если удостоишься – крепись, благодари Бога за всё. Помни, что с тобою Христос, что ты не один.

Года с I980 по январь 1986 были самыми плодотворными в смысле начитывания, труда среди ИПХ. (В результате бесед Игнатия присоединилось к церкви около 30 «истинно православных христиан», многие из которых до того жили на нелегальном положении – прим. сост.) Их, пришедших в церковь, вскоре начали гнать церковники. Тут же везде был и я замешан, стали их звать «игнатьевцами-златоустовцами». И все эти пять лет как бы на фронте был, ходил с сумочкой, со второй одеждой...

Мне нужно было найти книги, с которых начитывать – и чтобы они были целыми. Новые знакомые... Вхожи в дом. А тут за каждым шагом следят, почти неотлучно по две машины дежурят у окна, и кто бы ни приехал, им в поезде или уже здесь – обыск будет... У работы подогнали будку и без зазрения совести неотлучно фиксируют всех. В квартире кто-то шарится, вскрывают дверь, следы монтировок так и остались на двери.

 За чистыми плёнками по разным городам и весям ездил почти всегда сам. Себе и людям магнитофоны доставал сам же, если для ремонта что нужно, еду опять же сам. А работа, встречи, всё остается, или ещё более стало. И вижу, что следят, и ничего не поделаешь, и каждый день готовлюсь уйти опять в ту «ежовщину». То, что изъяли где-то 3 тысячи плёнок, это, может быть, малая часть, и всё бесплатно. Я задыхался, и для заработка бросался снова на печи. Что за работа – спроси любого печ­ника, что такое выложить фундамент и всю печь и затопить – в течение дня, а иногда и две печи за день.

 Потом нужно все сделанное, каждую коробочку с трёх сторон окле­ить – и эти бумажки нужно нарезать. Потом на всё заготавливались кар­тинки – по две на эти закреплённые с трёх сторон картонные коробоч­ки – наклеивал картинки и заранее наготавливал надписи. Примерно на 95% всего делал сам, вот этими руками. Клей, подпиши, достань бумагу, сопроводительные каталоги краткие к каждой Библии, к каждому житию и порядковый, и алфавитный. Чтобы сделать алфавитный, мне пришлось зано­во все 12 томов и 3 книги ещё в эти «Жития» вошедшие, переслушать, законспектировать – только на это ушло кропотливейшей работы 6 меся­цев. А я ведь в этом деле удержу не знаю. Сижу до половины четвер­того ночи, а в пять утра или в 5.40 уже снова всё вертится. Надо, люди ждут. Всё, что переписано, всё, до единой плёнки, делал сам, ибо кому доверил однажды, они чистых, незаписанных людям наложили. На Златоуста кро­ме краткого цифрового каталога составил ещё за полгода другой каталог на все 12 томов. Итого пришлось все 12 томов Златоуста прослушать 6 раз подряд (12х6=72 тома). «Жития святых» Димитрия Ростовского за всё время пришлось прочитать 10 раз (10х12=120 томов).

 Прослушавши, отпечатал на 490 стр. краткое содержание всех томов с симфонией на весь труд. И всё сам. А каков из меня печатальщик?

 Переписка, само собой, – каждому ответь. За 10 лет ответил 12 тысяч писем. Иные письма на десятках страниц. Со ссылками на десяток книг. Иной раз издали люди приедут, несколько дней у сестры ждут, когда пойду на работу, чтобы туда прийти встретиться, ибо ко мне доступ был весьма немногим. Под ключом сидел. Вспомнишь, и то – мороз под кожей, как мама говорит. Как-то приехала мама, потомилась с братом Иоакимом, да и пошли на вокзал, мы-де там до вечера подождём, а потом спать придём. Кашля­нуть нельзя – идёт запись, комнатёнка-то одна, вместе с кухней и с залом равна 12 метрам квадратным. Вот, что тут сказать... Если я пойду на эту тему говорить, то начну сыпать числами, цифрами, именами кагэбэшников и милиции, опять нагрешу с настоятелем местным, противящимся полному погружению при крещении, не желающему убрать из храма три торговых точки, не желающему проповеди в обычные дни...

Поездки – опять даты и места. А это ещё вовсе не полезно...

Всё крутилось, все шипело и варилось день и ночь. Одной кнопкой срывались с места 11 магнитофонов и на скорости 19 см/ сек. на двух дорожках в одном направлении летят. Спал только сидя на полу. И как хвостики плёнок, ракорды замолотят, очнулся перезаправил и опять «по коням!.. По коням!! По коням!!!» За меня даже безбожники боялись, которые ничего не знали, но знали про непрестан­ную слежку за мной, как меня и на вокзалах терюшили, и жулькали в вагонах и автобусах, в вокзалах и в церкви.

 Я ведь только днём ещё хорохорюсь, а как лягу – не знаю, куда и как руки свои вытянуть, вывернутые и в локтях, и в суставах, и в плечах. Если нечаянно ночью рукой поверну, то стон на всю комнату. Днём полегче. Это ещё с каких пор? С 1962 года, да и потом по частям всё добавляли.

 Кажется, что тут особого, около полутора тысяч плёнок-катушек отправить через Москву на Белоруссию, или на Питер, на Вильнюс, Таллин. А как на деле? Всё это нужно упаковать, составить каталоги, пригото­вить роспись. Я ведь деньги вперёд не брал, а всё в долг наберу, тысяч на 12 рублей, при окладе сторожа 72 рубля, – вот голова бездумная, о чём думал? А если дорогой отнимут, то что? С кого? Кому везу, тот не получал, он же с меня и стребует. Если бы брал, а коли не да­вал – то его же не жжёт эта потеря. Как Иаков говорил Лавану: рас­терзанное зверем – это мой убыток. Вот привезли на вокзал, и ты посмотрел бы, что делалось: это же целая операция была. По разным углам вокзала свои люди держат по ящикам, а как садиться в вагон, то лезут туда по одному билету до десяти человек, кто же их впустит, «провожающих» – и все с коробками одинаковыми. И вот я зимой на вокза­ле, жду вестей, уже и телеграмму дали в Вавилон (Москва): ждите, номер, ва­гон. И вдруг заметили, что прицепился филер, на хвосте сидит, предупредили свои люди, и проверили, так и есть. Что делать? Совет краткий без меня, я же на дежурстве, и ничего про то не знаю.

 А они согласились всё вновь вынести и разнести. А теперь жди оказии... Где теперь это изданное хранить, и деньги, истраченные на сырьё, вер­нуть не смог. А новые заказчики уже ждут. Снова нужно покупать тысяч на десять плёнок, а денежек-то и нет.

А то и того не легче, отправили какому-то другу, все силы вло­жили, а ему в Печорах показалось, что больно уж прыток этот из Бар­наула, быстро сделал, или от страха вдруг отказался. Нужно переадре­совать. А то в глубинку Средней Азии просит батюшка; отправил до Ташкента с перекладными, не мог же специально кого-то послать, и билет не в моих силах оплатить, и людей нет, все же на производстве. А груз там пробыл год, потерялось то и другое, и ответ: заберите, ко­рова не нужна. И не раз так было – это всё мой ущерб. Тут уж о про­изводстве и забудешь. А что, купец, умеешь ли узлы вязать на кушаке? Проверят тебя не раз: не ради ли денег делаешь? Сколько в разных местах так-то и сгинуло, мой ущерб.

То были годы поиска, примеров-то на этом поприще никаких, непроложенной тропой в горах брёл.

 Сколько машин приезжало, сколько бесед разных было со штатскими, и что из этого получилось... Нет, о том времени не могу пока, не готов писать...

«Снова меня забирают, будний обычный арест...»

Прошло полгода, как я освобождён из лагеря. Меня всё ещё спра­шивают, не утерял ли первые впечатления о свободе, и почему так долго ни с кем не поделился таким подробным воспоминанием о пережитом, как было после освобождения в 1980 г. (Выйдя из тюрьмы в 1980 году, И. Лапкин наговорил две многочасовые катушки воспоминаний о своём пребывании в заключении.)

Конечно, то первое чувство после получения свободы в полноте уже не сохранил, но умом могу всё это воспроизвести в деталях.

Тогда, в 1980 году, я сразу же вышел на работу, возвратившись домой. Все были рядом, и отвечая на их вопросы, принёс самые свежие впечат­ления. Теперь же поехал сначала к матери, да и болезнь дала о себе знать: сразу же там слёг – не до воспоминаний. Всем, кто узнал о вне­запном освобождении и желал встретиться, сказал, чтобы не ездили ту­да, во Фрунзе, и только спустя полтора месяца принял первых желаю­щих. Кто просил рассказать подробно – отвечал, что не хочу повторять­ся, а вот придёт время и соберемся по случаю, тогда отвечу на все вопросы. А пока на бумаге описать самое главное попытаюсь...

 Начиная с 5 января 1986 года чувствовалось особое, всё нараста­ющее напряжение вокруг. Особенно началось это после поездки с братомПавлом в Красноярск.

Брат Павел гостил у меня, мы только что вернулись из степи, в Потеряевку ездили, где жили одни в степи, подножным кормом пита­лись, искали зерно, коноплю, рыбу из пруда ловили на всякую всячину, как два мужика по Щедрину – но без генералов. Только вернулись – а тут 1 октября телеграмма из Красноярска. Телеграмма была, чтобы при­ехал я и печь в просфорне помог сделать. Отец Александр Бурдин меня вызывал. Моё чувство не обманывало меня тогда, как я не хотел ехать... А если бы всё повторить сейчас, то всё равно поехал бы: сколько из этого выявилось всего! Слушали тогда «Уроки и примеры христианской надежды» (Книга о. Г. Дьяченко, начитанная Игнатием – прим. сост.), и там говорилось, чтобы не свою волю нам исполнять, а познавать волю Божию. Здесь, в Барнауле, шёл дождь, и так уж мне не хотелось ехать, и отпуск к концу шёл и у меня, и у Павла, и сля­коть такая, и работа большая... Посоветовались, помолились, и решил я, что только что про это слушали, чтобы свою волю не исполнять, а делать, что Бог велит.

О. Александр Бурдин, благочинный Красноярского края, был вызван в Енисейск, чтобы усмирить старосту, восставшего, как я понял, на тамошнего настоятеля о. Геннадия Фаста. А мне дал несколько чело­век в помощь – носить кирпич и глину месить с песком. Среди этих наи­более ревностных оказались и торговки из храма (стоящие у свечного ящика ). Печь основал – и в душах людей положил основание, чтобы верили слову Божию. Кирпич к кирпичу, слово к слову, водой на глину, слезой на сердце, скрепляли раствором, сокрушеньем и стоном скрепляли слова... Печь сделана, возвратился и о. Александр из Енисейска. Уехали мы с Павлом, завя­залась переписка с новыми душами – с теми, кто помогал делать печь.

В первый же воскресный день торговки не вышли за барьер, к деньгам, и служба стала ненужной. Народ валом валит, а некому молить­ся: все к торговой точке норовят пробиться. Вот тут и взъярился бла­гочинный протоиерей: «Игнатий мне приход развалил...». Я воевал про­тив торговли, против того, что не крестят, а только лбы мочат, что нет оглашения, полон храм причащается неверующих...

О. Александр ничего не придумал лучше, как пожаловаться нашему заслуженнейшему благочинному Алтайского края Войтовичу о. Николаю митрофорному, «с отверстием» на меня, а потом и архиерею Гедеону. На письмо Гедеона я ответил письмом-разъяснением, а тут в это дело вмешался по своей ревности сын о. Александра, диакон Сергей Бурдин. Он в мои дежурства 4 и 8 января звонил, а в последнее дежурство прочитал своё открытое письмо, которое он послал архиерею. Вечером прочитал мне по теле­фону письмо, а уже с работы меня утром не выпустили...

До этого я хотел выехать к Сергию, как он просил, и билет взял на самолёт туда и обратно, но меня заблокировали и не дали вылететь. Привязалась милиция: то вроде за то, что племянник у меня живёт, а то вроде бы мне повестка – что кого-то тут ищут, насиль­ника какого-то, а вроде бы я мог и видеть... А на самом деле гото­вились надо мной произвести насилие, суд с натяжками.

 В последнее воскресенье ходил в лес кататься на лыжах, и там два молодца за нами все гонялись с фотоаппаратом с длинным раструбом: снимки делали, чтобы в кадр я попал. Крались из ельника, ползли по снегу... Чего они искали? Вроде бы я учу детей, или ещё чего? Так среди детей были и девочки... Тут у них осечка вышла, зря пахали снег пузом – снимки не пришили к делу.

Чувствовало ли моё сердце, что будет арест? Мне на этот вопрос трудно ответить. Это всё равно как если бы обожженное место ещё прижгли, а потом бы спросили: «Ты не боялся, ты не чувствовал, что тут ещё будут жечь?» Видел, что машины следят постоянно, стоят рядом, едут, куда иду, и всё что-то в рацию говорят. Просматривал всё у себя: нет, ничего нет такого, что им нужно. Говорил близким, и несколько раз выносили из дома все магнитофоны, плёнки, книги. А дело же требовалось де­лать, и снова приходилось всё возвращать домой.

 Приехал ко мне после службы в армии из Караганды Саша Классен. Привёз Златоуста, и когда входили в дом – снова видели машины. Проверил: всё так и есть – следят. Это было 7 января. Сказал Саше: «Что-то они активно ведут наблюдение. Ты тоже попал в их зре­ние, смотри, если что будет – крепись».

 Господь не покинул, сохранил. До ареста говорил: только бы был дух молитвы. Кто-то спрашивал: «А что это такое?» Навряд ли смогу объяснить, это надо испытать. Это непрестанная молитва, когда ты как бы и не живёшь, ты уже в аду, «держи ум твой в аде». Всё же много значит хотя бы незначительный опыт. Тогда, в 1980 году, я вкусил за 4 месяца и 17 дней, проведённых в тюрьмах и в психиатрии, что значит молитва. И все пять лет после того, ожидая ареста, молился, чтобы был дух молитвы, и всех просил о том просить, чтобы меня Господь не оставил МОЛИТВОЙ.

Утром, когда ещё и рабочие не пришли на работу, входят в сторожку смелые и поворотливые, мало спящие по ночам ребята, опытные в своём деле неблагом.

Предъявляют документы. Помогают собрать мои кружки, ложки, в машину и домой. Дома был племянник Рома 6-летний, жил у меня и учился подвигу. Когда меня уволокли, он и изрёк: вырасту, я тоже буду, как дядя Игнатий за Христа страдать.

Этот арест связан исключительно только с ходатайством вышеуказанных служителей алтаря. Надоел я им, как прегорькое зелье. На 9 января как раз и был приезд архиепископа Гедеона (Докукина) в Барнаул. Мы приготовились ему подать письмо с жалобами на нарушение канонов церкви священниками местными, и на его бездействие там много было сказано.

При закрытии дела всегда обвиняемый должен ознакомиться с предъявленными ему обвинениями. Можешь сидеть целыми днями, выписывать, читать, кто и что против тебя, за тебя ли гововрил, со всеми документами лично поговорить. Вот тогда я и обомлел, от кого это всё было, что они там говорили, наши исповедующие нас, чего им нужно было от властей относительно меня. Тогда, в первый арест, были «Архипелаг ГУЛаг», два стихотворения, то есть в них всего-то две строчки, разрушившие Союз нерушимый. Но на этот раз вовсе не было ничего, а они просто взяли тогдашнее и приложили, начали всё по новому. И лепили новые интервью, в которых не было вообще никакого криминала. Просто чрезвычайно угодившие властям пастыри, всегда и во всём делавшие, как просят выведенные из скорпионьих яиц, теперь попросили своих патронажей помочь и им убрать меня, и подальше, и желательно навсегда. Гнали чисто в политическую статью, а те уж попутно начали примерять на меня разные статьи: и по промыслу незаконному и собрания в неустановленном властями месте и прочее. Тут я нахлебался от выкормышей Сергиевской декларации, от этих обновленцев, скрывшихся под новыми обрядами и под обрядоверием, не утратившим силы даже от перестройки.

На площади в 12 квадратных метров, четыре человека шарятся 9 часов, с щупами, современой техникой. В каждую щель, в трещинку тычут прибором, ищут, нюхают, на зубок берут. Нашли большую просфору и: «...Возьмите сами и разломите при нас...» – так научены, отметки по этим темам получали где-то. Раскрошил им помельче – нет, контейнера с ураном не обрящете, слуги государевы. Снимают и все иконы с обратной стороны подвергают досмотру. Есть и с окладом. Попросили отодрать, а вдруг там нечто… Пишущая машинка доставляла много забот – как её так сохранить, чтобы и близкие не знали об этой государственной угрозе. Сделал специальный стол с большой крышкой, и она закрывалась на гвоздик. Не могли найти этот гвоздик. Показал. Открыли… а там крупный плакатик лежит с приветствием КГБ: «Опоздали, Камарилья Гнусных Безбожников!!!» Начальник прочитал, – а начальные буквы другой краской кричащей. И ко мне: ну уж это вы зря! Да и я вижу, что зря. Радостно вытаскивают магнитофоны, всё же 15 штук, и пишущие машинки. Плёнки поволокли ящиками, около трёх тысяч катушек по 375 метров. Радостные все. Добытчики. Когда меня поведут на подписи к прокурорам, то увижу у всех почти стоят на окнах мои магнитофоны. Смотрю на магнитофоны и на плёнки, и как Лаван при расставании с дочерями про себя: мои, моё… Дорвались. Поживились. Потребовалось пойти в туалет на улицу. Подполковник повёл в сортир. Я там уменьшаюсь, а в их глазах увеличиваюсь. Такая-то охрана только у президента, чтобы в потаённом месте даже оберегали и хранили, яко зеницу ока.

Книги, бумажки, переплетенные мои письма, а это более 60 томов по 500-600 страниц. Там и письма с фронта моих дядьёв, погибших в юности. Реликвия домашняя. Всё подмели, сожгли потом на дворе в краевом суде, так они сказали. За что?

Сам я был много лет реставратором-переплётчиком, переплёл вручную, по старинному способу, самому крепкому, на шнурах более трёх тысяч томов. Да было что брать, автобус подогнали. Потом хвалились, что большой костёр горел у них там. Зачем?

Что всё сожгли, в это я не верю. Подполковник КГБ Никулин говорил потом: среди вас и среди нас дураков всегда хватало. Переодеваю всегда сухие в галошах валенки чёрные, брюки ватные новые, пальтишко, хорошие рукавицы, и пора уходить. Повезли через город, вижу главная городская ёлка горит всеми огнями. И мой путь мимо, мимо всего этого.

Машина въезжает в центральное КПЗ – камеры предваритель­ного заключения. Здесь по закону разрешается быть непрерыв­но не более 15 суток. Обычно бывают день-три. Мне пришлось на этот раз в КПЗ пробыть одиннадцать дней. Вводит следователь, который у меня делал обыск. Он и на проходной был, он и опись иму­щества делал, он и отвёз меня. Те остальные пять следователей произвели обыск у других и уже закончили свою работу. Далее поведёт дело мой, Курьят Владимир Кузьмич.

 При входе в КПЗ – обыск, до того, в чём родился. Обыски­вают тебя, и швы прощупывают, отнимают то, что и не повредит, и не запрещено. И платочек, и бумажки всякие отнимут. Двери в камеру – что на КПЗ, что в тюрьме – обиты с двух сторон железом, снаружи несколько запоров железом внахлёст. Всё это с грохотом, со скрежетом. Окошечко в двери, в кото­рое подают еду, называют кормушкой. Она открывается откидыванием наружу и тоже через нахлёст запирается. Вся дверь, как офицер в ремнях, в железе.

 Всегда и везде, без исключения, входя, совершаю крестное знамение и впереди себя крещу. Творя крест, читаю молитву: «Спаси и сохрани, Господи»,  или Иисусову молитву: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, помилуй меня, греш­ного».

Вход в камеру. Перекрестился: мир дому сему! Зашевелились. Камера в длину метра 4, а в тюрьме длина почти везде одинаковая, а ширина везде разная. В КПЗ коек-шконок нет, а половина камеры на высоте колен занята лежанкой из дерева, и в конце у стены – замена подуш­ки – прибита доска под 45 градусов. Сразу же расспросы: кто, что, откуда, за что? Помни, что отныне везде будут те, кто будет тебя выпытывать, выслушивать и доносить. Что было тайной – пусть тут и во сне заглохнет в извилинах мозга. Дают место. Есть вши, нет – тут забудь, всё поровну.

Немного погодя спрашиваю: «Вас не будет смущать, если я буду молиться?» – «Да нам-то какая разница – молись, кому ты мешаешь?» Обычно кто-либо ходит, ноги бережёт, мнёт, чтобы не закисли. И вот когда бывает пропуск, никто не толчётся, то встану в угол справа (слева стоит параша – бачок железный с крышкой, для нужды). Всё ещё раз припомнил, стал молиться о своих. Я-то тут всё знаю, как у них. Там ералаш, там уборка может быть через месяц будет окончена, а вот как тут я – они даже вообразить не могут, им тяжелее. Этот метод – считать, что всем тяжелее, а мне вовсе уж и не плохо – это я нёс до конца, и к этому не приневоливал себя, а так и было. И в это я искренне верил. Всегда говорил: «Мы тут без забот, нам тут вон как хорошо: охраняют лучше, чем президента, у окна что положишь – в форточку ночью никто не утащит».

 Возможен ли побег? Говорят, что где-то, кто-то, когда-то бегал, но здесь такого не знают, и смотришь на «героев» улиц – какие они спокойные сидят... Вначале друг другу всё рассказывают, травят байки, потом выдохнутся, молчат, спят, ждут.

Еда, обед, сон. Радио в КПЗ нет. Утром приборка, назначают кого-то дежурным, дадут швабру, веник: затри. Потом вы­вод в туалет, да не задерживайся – но ждут всех, тут всё это сносно. Тепло в камере. Но табак – вот что будет мучить все­гда и везде! Курят много и безбожно матерятся.

Меня нет с ними, я постоянно ухожу – становлюсь на молит­ву. Когда встану, то говорю «я пошёл» или «я ухожу». Теперь никто меня не зови, кроме дежурного. В двери глазок, подсмат­ривание постоянное. Охранники вскоре привыкают. Встаю ночью на молитву всегда. Прошу Ангела Хранителя будить меня среди ночи, а днем себя томлю до упаду, никогда не сплю.

Начались допросы. Следователь приходит почти каждый день. Люди, которые никогда не сидели в тюрьме, рассуждают обычно так: если так на КПЗ трудно, то что же в тюрьме? КПЗ ещё как-то ассоциируется с десятисуточниками, с пьяным задержанием, а слово «тюрьма» – это уже конец. А на самом деле, самое трудное – это этап, КПЗ легче, тюрьма ещё легче, а лагерь – это уже и переписка, и дело... Звёзды, солнце мо­жешь увидеть, даже птиц и деревья.

 Здесь очень и очень помогает знание «Архипелага ГУЛага» Солженицына и «Орлиной песни» Краснова. Земной поклон Солже­ницыну, многая ему лета за наставления, как выйти отсюда че­ловеком. В свободные минуты вспоминал Александра Исаевича и благодарил Бога, что живу, ознакомившись с его трудами.

 «Мне легче» – вот что всегда помню. Потом буду этим утешать других: помни о тех, кто тонет, кто в аварии, кто замерзает... Нам хорошо, мы в тепле, мы накормлены. Вот кто-то в Афганистане попал в плен, его увезли в Пакистан (о таком в «Комсомольской правде» прочел перед арестом, и от горя плакал на работе, так их жаль). «Вот они согласились бы с нами поме­няться?» – «Конечно!» – «Ну, а вот тонут, замерзают – они согла­сились бы занять наше место с последующим сроком наказания, то есть всю нашу жизнь на себя примерить, но чтобы того избежать?» – «Так там же смерть, выбора нет, согласны же!» – «А вот человек на операционном столе: разрезали, а у него рак или ещё какая беда – он согласился бы так вот жить, как мы, но чтобы желудок работал как у тебя?» – «Конечно!» – «Сколько в Ин­дии, в Африке голодных – 80 тысяч ежедневно от голода в мире умирает, – вот с ними ты хотел бы поменяться на всю жизнь?» – «Нет». Сколько войн идёт везде: Ирак, Иран, Израиль... А вот в Чили, в Китае, в Египте в тюрьмах есть пожизненные, кого-то на расстрел ведут – с ними не хотел бы поменяться своей судьбой?» – «Что ты, отец Игнатий, да никогда!»

 Значит, нам есть за что благодарить Бога, нам не так уж и плохо. Да нашим родным куда хуже дома, чем нам! Мы тут и о жизни за­думались... «Нет, дома лучше. Пусть лучше голодный, да дома...» Значит, этот довод не прошёл, это уже для совершенных. Уте­шение ищут...

 Дня через два – к прокурору Воронину, он подписал ордер на арест. На окне у прокурора стоит «Маяк-205». Мелькнуло: «Уже поделили». И сразу же себе: «А ты для себя их брал? Да и готовился, что отнимут». Успокаиваюсь. Короткий разговор. Смо­трит внимательно. Знал бы, какой грех на душу берет! Большой кабинет, два милиционера меня по инструкции под локотки ведут. Я брюки ватные, носки шерстяные несу. Признаю ли себя винов­ным с предъявленным обвинением? Конечно нет! Всё, что я издал – очень хорошее, и там нет ничего против страны. «Ну, посмотрим», – говорит.

В 1980 году в тот же день после прокурора отвезли в тюрь­му. Опыт... Вот этот «опыт» ещё не раз подставит подножку. «Не всегда сходится», – говорил наш отец. Прошу следователя взять ватные брюки, носки шерстяные – зачем они в тюрьме, там тепло, это я помню. Не берёт, уговариваю. Едва согласил­ся. (И ещё опыт: не надо уговаривать: молись. Скажи раз – а там как будет.)

Снова КПЗ. Теперь уже до вечера – и в тюрьму. Полдня осталось тут. Прошу: нельзя ли туда, где дыму поменьше? Вот ещё ошибка, не надо было и вида показывать, от чего мне больно. Они нащупали больное место – туда и будут бить теперь не раз. Хотя иногда и помогало. Отвели в маленькую камеру. Холодно. Что же, тут разве не топят? Вечер, слышу, как уже собирают всех в одну камеру, кого везти в тюрьму, увозят – а я остаюсь. Как же так? Первая ночь. Морозно, дрожу, хожу. Один. Как же быть? Ладно, что задолго до ареста, почти с са­мой осени, стояли у меня у дверей новые валенки. Брат подарил эти пимы, я на них купил новые калоши и никому не давал на­девать – это если меня придут арестовывать, чтобы всегда были сухие. Сэкономил, надел. Ох, как они мне тут сгодятся! И главное – пальто, подарок брата, о. Иоакима. Всё к месту. Лег, подрожал. Днём, вроде, легче было. Длинная же ночь! Но температура всё же плюсовая: вода в параше не стынет, льдом не покрывается.

 Днём подкинули одного. Назвался Василием. Вроде бы гу­лял где-то и шапку отнял, унёс у той женщины. Думает, что если первый раз так – значит, простят. Пошёл на допрос – ему ещё две шапки на голову натягивают: где-то своровали, а вот попался шапочник, и ему бы скорее всё сдать: «Бери, мужик, всё равно больше не будет, а мы тебя бить на допросах не будем. Бери, стерва, а то дых вынем!» Вернулся, ахает...

Раз здесь КПЗ, то должны быть и десятисуточники. Нашлись такие – это ещё в первой камере. А пойди проверь, то ли ему десять лет накатили, то ли правда мусолится на 10 суток... А через него – вот она, рядом, воля! – кто-то, что-то передать хочет. И если этот шнырь работает уже на «кума» – оперуполно­моченного – то кому-то уже беда, кто-то уже отсчёт повёл на иную статью...

Стал припоминать в свободное время книги Писания, и дошёл до того, как Соломон говорит о делах человеческих, что они суета и томление духа. А тут дел нет, а томление духа ужас­ное. Отчего? От безделья. Если бы пo-духовному рассуждать, то дошёл бы до того, что каждому надо дома своё КПЗ делать, то чтобы можно было время от времени удаляться в затвор, размы­слить о жизни. От безделья томление духа большее. Можно ду­мать, заглянуть в себя. Это уже через три дня начинаешь де­лать. Но сначала ошеломляет человека среда, скрежет железа, крики, подглядывание в глазок, запах параши – всё парализует волю неопытного. Одному страшнее, думают. Понял, что наоборот. Но это если есть во что вникнуть одному. Святые созерцали Бога и искали в себе светлое. А что сегодняшний человек увидит, что он найдет, кроме дыма и матов? Заглядывая внутрь себя, безбожник в ужасе отшатывается, как от ямы, могилы, ибо кроме пугающей черноты ничего нет там.

Первое, что сразу же представил – что уже никогда не быть на воле, никогда не ступить на землю, что я здесь умру. С этим чувством вошёл и вышел. Этому меня также научил из «Архипелага» Александр Исаевич, благодарение Богу. Он говорит, что когда тебя арестовали, то, перешагивая порог тюрьмы, скажи себе: «Я пришёл сюда умереть». Тогда ты умрёшь как че­ловек. Но если ты будешь цепляться за всё, чтобы только облегчить свою участь, чтобы только попытаться выйти – ты всё равно не выйдешь, ты умрёшь, но умрёшь, как подлец и него­дяй, предатель и подхалим.

 И вот представил себя умершим. Сколько тут увидел в себе всего... Никогда уже не хочу быть тем, кем был. Какой же я счастливый – говорю себе. «Душа! пожри смысл и поглоти мудрость»3 Езд. 8:4. Это будет один из главных стихов, крыльев, на которых я летел.

Без наигранности, искренне себя проверял, и говорю, что всегда считал там себя счастливым, хотя постоянно хотел выйти на свободу, ибо неповинным был и неповинным считал себя перед законом страны. Но есть ещё закон Божий! Вот перед лицом Божьим я видел себя худшим среди тех, кого встречал. Столько слышать – и быть таким! Боже, что со мной, почему я не исправляюсь? И какой же я счастливый, что не по делам мне даёт Господь, даёт время для покаяния, могу молиться. Это как Чистилище по католическому учению. Я умер, но я ещё не опре­делён до конца, ещё можно изменить свою участь. И плаvчу, и молюсь, я взываю, как тот должник, и нет мне выхода. Более всего томит греховность: зачем я так делал, для чего я там обидел человека, почему не смолчал? Особенно домашних, и детство, и юность, одно на другое событие – и нигде не могу найти себе утешения.

В этот раз было намного легче, чем в 1980 году, потому что знал и жития святых – какой бы случай ни случился, а такое уже было у святых, и есть на кого равняться. Дыму мно­го – главная муvка здесь. И сразу же вспоминаю тех святых от­цов в Раифе, которые были убиты, и как в пещерах их огнём и дымом морили. Поликарпа Смирнского представляю. Как они могли только терпеть такое?

 Виновным себя вижу везде. Если бы можно было хотя издали, даже через стекло, ну хотя бы поклониться, попросить прощения... Такая вина на мне, такой гнёт от прожитой неправильно жизни – дышать трудно. Какой же я счастливый, что могу молиться, и молитва ещё может быть услышана! Слава Тебе, Господи, Слава Тебе, Христе!

 Вот на стене заметил надпись. Кто-то отчаянно тосковал, срок свой написал, рядом букву «X» и номер такой-то. Это озна­чает всегда, что человек был из такой-то хаты-камеры и ему дали срок. Пишут срок и всё в колючую проволоку обрамляют. Помолюсь за него. Потом несколько дней смотрел на ниши в сте­не – что это? Подсказал один – это тут были камеры ЧК когда-то. Значит, уходили в вечность. Каковы были их последние думы тут? Думаю, что святые это были люди. Мне насколько легче всё же...

Пока был в КПЗ, несколько раз Надя пересылала со следо­вателем передачи. В этом он мне благо сотворил не раз. То картошку нечищеную принесёт, то просфорки, то мёду и орешков, изюму – так, по горстке. А в КПЗ дают есть только пшеницу ра­спаренную в обед, такую густую, что её редко кто ест. Вот я поковырял немного и говорю, что это как кутья церковная, только мёду и изюму не хватает... Помолился... И тут следова­тель вызывает и приносит мёду в целлофановом мешочке и изюму со стакан. Зашёл к своему сокамернику и его угостил: вот, только помолился, чтобы кутья была настоящая, как Бог уже мне послал! Дивится, или вид делает, что дивится, но ест по-насто­ящему. И крошки все в рот. Нужда заставит алычу есть.

Подачками подкармливает следователь и зорко следит, чтобы ему допрашиваемый всё говорил. Чуть что не так – вот тебе, а не передачу!

 У меня дело было попроще, и мной следо­ватель был почти всё время доволен. Если бы я ему искренне не помог, он бы так и сидел доныне. Где бы ему 2 000 плёнок разо­брать – нахватали, а что к чему? Давай расспрашивать, и пишет, пишет, а я ему всё новое и новое даю – что означает на ребре плёнки написанное, к какому веку относятся. Когда я ему рас­сказал, что «От тьмы к свету» содержит один рассказ, после 1917 года написанный – он, не долго думая, всё занёс в обвинительное. А там Тургенев, Некрасов, Белинский, Ломоносов, Толстой, Лесков – всё так и сошло, как будто бы против совет­ского строя. И сколько я ни доказывал, что это всё дореволю­ционное... Думал: да что они, подурели там все? А когда уже вышел, стал думать, и вот оно что оказывается: да это же я сам дал тогда повод, сказав, что есть написанное после 1917 года. А никто толком и не слушал. Суду плевать на всё это, у следователя гайморит, голова болит, а эксперты привыкли студентам мозги пудрить – они и в руки, похоже, не брали всего. Вот какой-то старший сотрудник Красноярского университета Воеводин – тот, похоже, что-то прослушал, так на него и ссы­лались. Это по «Масонству», по «Возвращению к разговору» и «XX век христианства – мученики XX века». И тут горе-работнички мухлевали, липу гнали. А я серьёзно и полно следователю расписал своей рукой, что и где. Он всё отмёл, что до 1917 года, и только то, что после революции было написано, всё ста­вил в вину. И то даже, что было мне возвращено органами КГБ в 1980 году – книги Рагозина П. И. (баптистский проповедник).

В КПЗ в милицейской форме, «менты» – так зовут их: «ля­гавые», «псы», никакого уважения к форме красивой. Удерживал, кого мог, говорю: он же тоже трудится, холодное сердце, горя­чая голова, плохих не возьмут сюда, тут же проверенные. А они мне про то, как из Рубцовска или с Алейска из КПЗ идут, им хлеб дают на дорогу, а тамошние милиционеры – себе, свиньям везут. Доход...

Дома дверь изнутри запираешь – а тут снаружи закрывают тебя, как скотинку. Тебе дома стучат с той стороны, а здесь сам, если хочешь вызвать дежурного, стучишь в дверь. В гла­зок из дому смотрел, а теперь смотришь в ту сторону – не видно, шоры – а на тебя смотрят.

Меня не обижали, всем благодарен. Пить давали, есть да­вали, не материли, без дыма сидеть дали – куда ещё лучше... Поставил себе, чтобы не быть в тягость охранникам, сокамерни­кам, всем что-то сказать о Господе. Благовестие было каждый день, ни дня не было, не помню такого, чтобы кому-то не засвидетельствовать. Потом следователь принёс Новый Завет с Псал­тирью – за это одно молиться за него надо всегда. Со мной был он довольно сносен, и думаю, что чуть ли не лучшего дали мне.

 Не матерился ни разу, кажется, ни разу и не курил при мне.

 Обрати его, Господи! Плохо, что КГБ всегда в моём деле замешан, никакие законы не подключишь – эти превыше всего. Но зато есть и плюсы, отношение было не то, что ко всем зэкам...

Можно ли подготовиться к заключению, чтобы так себя ве­сти, как дома? Многие думают, что я шёл легко, и мне всё ни­почём. Это совсем не так. Мне до конца понятно, что чувство­вал о. Дмитрий Дудко, как он говорит: страшная тоска, до отча­яния доходящая. Такого у меня не было ни разу, но тоска обиды на себя была несколько раз. Весной, где-то в апреле, когда по­шёл сок у берёз, так захотелось в лес, берёзовки попить! Стал молиться святой мученице Перепетуе – и тоска в тот же день ушла. Это помогало знание Житий. Очень тоскливо, что ты один, нет ни души, с кем бы можно было поговорить, поделиться, посоветоваться. Грешным делом, даже говорил, вроде как шутя: «Что же вы там, не можете мне найти хотя бы одного верующего? Есть же в других лагерях, тюрьмах...»

Делал много поклонов, день разбил на шесть частей, и раз в ночи – на молитву: «седмикратно в день прославлю Тебя, Господи». Потом сбавил до пяти раз – уже через месяц заметил, что трудновато стало, времени нет совершенно для размышления, для ходьбы. Молитва – по часу-полтора за одно моленье. И стал так молиться не более четырех раз днём.

У меня сначала не было с собой ничего, ни карандаша, ни ручки, ни бумаги, и, кажется, хорошие были мысли, да не записал, так и протекло. 20 января вывели меня, провели в другую камеру. Вошёл – и ничего не вижу, жуть взяла, как мама говорит: мороз под кожей. Людей не видно, только в дыму, в чаду тени какие-то, а это в одну комнату сбивают всех, чтобы легче было везти в тюрьму. Кто из суда, тем успели родные передать кое-что.

Теперь всё зависит от конвоя: бывает хороший и плохой – на какой натолкнёшься. Иногда отберут, и сами съедят при тебе же. А тут принесли колбасы, хлеба и иного.

Вошёл, перекрестился, впереди себя ознаменовал. Народу вплотную скоро будет. Сел ниже, а дышать нечем, так наку­рено. Вентиляции нет. Как черви шевелятся, а где и что – не разберёшь. Сразу на меня воззрели, начали о разных па­костях: как и где было с каким попом. Было ли? Тут я за попов сполна получил. Эх, батюшки, где вы? За своё и за ваше несу.

 Жизнь ваша открыта, под кровлей томится, с кровли возгласится. Угощать начали, не ем. Никогда и ни у кого не брать ничего без самой крайней нужды – девиз держи, не пожалеешь. Нужды же нет у меня, сыт, доволен. Потом видят, что я зады­хаюсь, один позвал меня на нары, там в стене окно, и воздух проникает низом. Лёг. А тут рассказы, как и за что судили – все герои, все мало виновны или не виновны, все такие молодцы в своих рассказах...

 Вскоре кричат: «Парашу выноси, подготовь к сдаче камеру!» Когда готовились уже выводить из КПЗ, и я уже перешёл к двери, то встал и попросил слова. Все замолкли. Начал о нашем положе­нии, что нас Господь послал сюда для исправления, сказал о надежде, которую дает Бог. Слушают молча, глядят. Загремели запоры, засовы, задвижки – грохот. «Выходи!» Отдали мешочки, у кого были – прежде всё отберут, потом отдадут – и на выход во двор. Машина вплотную к двери, и пошёл, пошёл, давай! Ах, не можешь? – раз тебя собакой! Всё, закрыто. Собаки будут потом, когда тюрьма тобой займется, а пока так трамбуют, затарили. Пошёл...

Молитвы одна другой горячее... А наши-то, знали бы, где я. Им сказали, что 11 числа я уже в тюрьме, а я ещё десять дней в КПЗ промерзал, легкие и бронхи проверял.

И вот даже в машине, сдавленные, ни дохнуть, ни пере­ступить, ни шевельнуться, получив от сопровождающего мента строгий наказ не курить – тут же начинают курить! Воздуха нет, кружится голова. Валит машину, кидает.Начало сделано, ещё раз переливается вино в сосуд из сосуда(Иер. 48:11), успевай усва­ивать новые уроки. Когда в 1980 году привезли меня, то один из охранников сказал: «Это тебе, батюшка, семинария...». Значит, теперь или как новый курс, или как академия...

Остановка. Скрежещут ворота, заходит машина «зак» в тюрьму, ворота автоматически задвигаются. «Выходи!» Шаг вперёд – и ты уже в шлюзе – в подвале тюрьмы. Гонят в самый нижний этаж, вода течёт откуда-то со стен. Втолкнули в «стакан» – отстойник, откуда будут разбирать: кто с суда – тех по своим камерам, если процесс не окончился, а кто осуждён – тут же в коридоре стригут наголо, и у кого борода – бреют. А мы, новички, должны будем пройти обработку: нас завтра будут об­мывать, прожаривать от насекомых, как в армии. Всё точно в срок. А пока можешь подивиться налаженности, чёткости работы СИЗО (следственного изолятора) – тюрьмы с контингентом, с кадрами. Кажется, и почти уверен, что по сложности работы с людьми, запутаннее и мудрёнее, чем тюрьма, нет предприятия. Привозят из КПЗ не позже 10 часов вечера.

Если уж пришёл этап из другого города поездом, то снимут и привезут в любое время суток. Старожилы тюрьмы уже знают по числам, откуда этап. Если по тройкам – 3, 13, 23 числа – то из Рубцовки, к примеру; по другим числам из Алейска. Более всего оттуда, где нет своего СИЗО. Этих, чтобы не нару­шать устава (более 15 суток не держать в КПЗ) везут в Барна­ул, оприходуют, помоют, прожарят и в камеры распределят. По­живут немного – потом снова в свой город, в КПЗ. Там их следователи исследуют не более 15 дней и, чтобы соблюсти устав, снова везут в Барнаул. Всё по форме и по норме. Живут неделю, две – снова в тот город везут. И так челночным методом, ходят этапом, пока осудят: следователи-то живут в тех городах, и им ни к чему ездить сюда, надо – привезут клиентов.

Только развели по нижним «стаканам»-отстойникам, как уже открывается кормушка в двери, и сразу же начинают кормить. Каждому дают в тюрьме полкирпича особой выпечки хлеба. Кирпич меньше обыкновенного, чёрный, и добавок к нему – кусочек режут толщиной в мизинец, и половинку от него – «гал­стук». Кто первый получает, тот незаметно ставит все половин­ки «на попа» и смотрит, какой кус выше, та пайка и его – всё же принимал. Если заметят другие зэки эту процедуру, то отставят его, или в морду: бери поровну, не жри больше нормы. Сейчас хлеб не получишь, ты уже брал его утром, а вот то, что вечером давали в тюрьме – и тебе черпак дадут этой каши или лапши, или горошницы – воды на горохе. Бывает и одной горошинки не выловишь, а всё равно вкусно. Если у кого-то хлеб найдётся, то по кругу.

Только вошли в «стакан», я сразу попросил внимания. Начало было сделано уже при выходе из КПЗ, там не более деся­ти минут говорил. Здесь же более получаса. За это время вызы­вали кого-то, уводили, оставались те, кто только что из КПЗ.

Дошла очередь и до нас. Проводят на этажи, и при самом входе на этаж есть камера без номера, «нулёвка». В неё заго­няют приехавших, как в карантин. Камера большая. Входишь – стены ровные, не так, как в «стакане», всё буграми, чтобы не писали на стенах, чтобы была полная изоляция, кто кому не передал что-то. В стакане сидения из бетона сплошного, как бы блоки железобетонные, а в «нулёвке» стол есть, весь окованный и сваренный уголками, и скамейки с двух сторон приваренные, вмонтированные в пол. Огромные, на всю камеру, нары на огром­ных уголках сантиметров по 20, железом покрыты. На них лежат уже. Свет сумеречный, только видно, как блестят глаза у при­поднявшихся. Какой-то цыган, ещё человек десять. Так на голом железе и лежат: кому ты нужен? Всё продумано – туберкулёз куль­тивируют.

Два окна. Были под тройной решёткой, но нашёлся мудрец, даже из-за трёх решеток, накрытых плотными, из железа, жалюзи, передал записку – «ксиву» в другую камеру. Начальство деньги не зря получает, не даром государев хлеб ест – нашёлся, кто отрубил и подобные попытки: чуть шире окна сварили на все окна в тюрьме решетки такой ячейки, что рука не пролезет. Передача из камеры в камеру была исключена этой решеткой на 100 %. В двери глазок, и в двух стенах по глазку. Через стену прокопана ниша, как у пулемётного гнезда, чтобы видеть, как мы тут перевоспитываемся. А чтобы не дуло зимой, надо засте­клить. Зэки малодушные ломают стекло, достают и себе вены ре­жут, или друг друга пластают. Так их фанерой замазали намертво. Всё, все успокоились. К окну даже никто не подходит – недося­гаемая роскошь.

Вошёл, перекрестился. Осмотрелся, где же мне приспосо­биться. Стол и скамейки из дерева, остальное всё из бетона; помолился и спросил: «На скамейке (четверти две-полторы шириной) никто спать не будет?» – «Никто». Да и как на них уместишься – узкие, упасть можно. Что испытывают зэки, когда спят днём – не знаю, но вот что они терпят, не имея сил заснуть ночью – это вижу. А так как я днем ни разу, от подъёма в шесть и до отбоя в десять вечера не ложусь, то тело гудит к вечеру. Поклоны так утруждают тело, что только жду отбоя. Лёг, слышу: всю ночь, как и везде заведено, похваляются, как «сладко» жили, кто и как геройствовал, блудил, воровал, уби­вал... То говорят, что уже им доказано, в чём нет смысла таить­ся. Потом заснул. Ночью встал, помолился, и опять вдоль ска­мейки. До подъёма снова встал на молитву. Такой распорядок будет всегда, до единого дня. Утром подошёл ко мне один из тех, кто ночь промучился без сна: «Ну, батюшка, и богатырский же ваш сон!» – «Так я же днём не сплю, перетомлюсь, вот плоть и просит разрядки».

День длинный, распорядок не дает расслабиться. Никогда не позволяй себе думать, что здесь ты ничего не можешь сделать, – и приходится только ждать. Тебе дана возможность влиять на события в мире более, чем непосредственному участнику. Исаакий Далматский сидел в тюрьме и решал исход битвы. Молитва Василия Великого и помощь святого Меркурия прервали цепь зло­действа Юлиана Отступника. С первого дня начал совершенствовать порядок молитвы, и уже через неделю у меня было полностью упорядоченное правило, которое чуть менялось, когда вторгались изменения в распорядок моего содержания: допросы, вывозы...

 Утром зэки интересуются, кто дежурил, кто там играл, бе­гал по коридору, визжал, шлёпал... Это из разных коридоров дежурные ребята и девчата в форме, которых зовут за их дубовые мозги и совершенную неразвитость «дубаками». Да и тут не все такие.

Кто-то с утра пораньше подпарывает плечики фуфайки, стеганку, чтобы достать припрятанный чай, который вчера при входе в СИЗО смогли пронести через досмотр. Когда меня осматривали, все вещи проверяли, то некоторые старые работники тюрьмы узнали меня, и один говорит: «Как же ты говорил, что больше нэ попадешь сюда?» – «Не говорил я так». – «Как же нэ говорил, говорил...». Взял Новый Завет, а в нём у меня ещё с 1980 года от бывшего начальника тюрьмы лежит записка, чтобы у меня не отнимали на этапе Новый Завет. Просфоры просмотрел – отдал. А так, у кого что понравится, будь то даже самая раз­решённая вещь – мундштук, или расчёска, или папиросы – «не положено» и баста. Отняли яблоки – «а то отравишься». Потом вижу: ходят, едят эти яблоки сами. Власть! Хотя и не таможня, а тоже кое-что урывками берут: где стержень, где ручка пригля­нется, а то и одежку, чай. Где знать про то проверяющим проку­рорам по надзору, он давно спит около жены. Всё получку ждут, выправляют общество, ждут перестройки, лучших времён.

 Вода здесь свободно; уже не в бачке, как в КПЗ, и туа­лет по-настоящему: унитаз. Кружки у кого-то есть железные – чай варить будут, чифирить. Рвут рубашку, у кого лишняя, лезут под железные нары, там на батарее на трубе устраивают кружку, и дым коромыслом. Пьют – сердце готово выскочить из груди. Да куда тут сердцу, тут и мысль повязана красным бан­тиком... Смотришь – кто-то за сердце уже держится. «Мотор ба­рахлит», – скажут. А кто под нарами чай варит, кричит, чтоб ещё «дрова» гнали. Кто-то газету дал, коробку от сигарет. Не кипит – рвут рукав рубашки, воротник фуфайки – вату долой, материя горит. Сало у кого-то – это уже топливо – в материю, получился трут, жгут.

Проверка, вызовы начались после кормёжки. За день прохо­дим душ, кабинет рентгена, снимают отпечатки пальцев, фотогра­фируют с надписью твоей фамилии и инициалов. Смотрят всё, до самого потаённого, не болен ли. Если думаешь лукавить, что болен, то это всё обрушится впоследствии на тебя. Молчи, не говори, если, конечно, терпимо. Про малые боли забудь. Зубы, если они есть – зажми – дольше сохранишь. Провели прожарку. В Барнауле – лучшая из всех, какие видел.

Прошёл пять тюрем, и лучшей признаю барнаульскую: по обиходу, и по порядку, и по прогулке лучшая. Всё же девичий монастырь, кровь святых дев вопиет и ходатайствует. Мы тоже почти монахи – твори правило. Вызывают меня в оперчасть. Главного опера подполковника Бражникова нет уже, а чины пониже. Этот самодурствовал ещё в 80 году, так и стоит перед глазами, зверем дыбится передо мной, вгоняет в дрожь. Ушёл на незаслуженный отдых, доедает своё перед вечностью беспокаянный. Главного зовут «кум», а эти все оперы – «подкумки». Знакомятся. Держи язык за зубами, каждое слово будет потом тебе возвращено, и никакие отговорки, разъяснения не помогут. Я сказал: «В восьмидесятом году посадили на Олимпиаду, а тут, может, на время съезда?» Это мне потом вернули с довесками. Если такие мысли есть, то выкинь их из го­ловы. Теперь так просто не отвертишься, срок уже «размочален», «повенчают», то есть навинтят срок.

«Ну, куда же тебя, Лапкин, девать?» – «Да туда бы, где меньше табака, дыма». – «Да тут 99,9 % курят. Ладно, что-ни­будь придумаем. Ну смотри, тут сильно-то агитацией не занимай­ся». Говорят хорошо, душевно. Я спросил: «Говорят, что в этом году тут вши есть?» – «Боремся».

 Вот меня вызвали, наконец, будут определять с камерой-хатой на постоянное жительство, а так я пока как БОМЖ, в нулёвке мыкаюсь. Что придумали оперы, куда меня? Всё же оперчасть – это мозговой центр тюрьмы, люди думающие. Потом я, не зная их работы, о чём они в кабинетах говорят, но сопоставляя разговоры, допросы других людей, немного пред­ставил их работу – это местное КГБ.

Ведут по коридору, вот и 106-я камера, в которой я сидел в 1980 году. Сидел я в одиночке – милое дело, не нарадуешься. Поёшь, молишься, никому не мешаешь, дыма нет, чистота. Одному сидеть – благо великое, исцеление души, келья. Я даже КПЗ перевёл так: «конец помыслам земным», или «келья – пора заду­маться».

Довели до 112 камеры-хаты, вводит дежурный. Этот уже без власти, только исполнитель, что скажут, то и сделает. Открыл – камера небольшая, не то, что те, мимо которых нас вели, куда моих ночевальщиков вводили – там по три этажа, и видно, как сизая дымка клубится, люди в темноте почти сидят, страшно так.

Отворили камеру, шагаю, сотворив крестное знамение. Охранник мне: «Тут, смотри, ничего не бери, хозяин позже придёт». Оглядываю камеру. В руках уже матрац, одеяло, подушка, две простыни, ложка, кружка, свои сумочки – «сидорки». Всё точно так же, как и в 106-й. Но на том месте, где тогда я лежал, у стены, у окна слева – застелено аккуратно. Все остальные койки пустые. Четыре шконки – это слева, и плюс две справа, и стол слева. Слева умывальник и туалет – если смотреть от входа. В стене напротив входа окно. Это на втором этаже. Место выбирать мож­но – пять шконок в моём распоряжении. Ложусь сразу на ту, что к окну. Ширина камеры 1,75, длина 6 метров. Высота около 3 метров. Воздух не задымлен, даже свежий, пол чистый. Натянута веревочка через всю камеру – простыни сушатся, олимпийка синяя. За окном, то есть за первой крупной почему-то решёткой висят на веревочках колбасы, масло в целлофане, лук растёт в пустых консервных баночках, круvжки. Сумок около тринадцати и тапочки. Долго разглядывал.

Спаси, Господи, и тут Ты, Христе мой! И здесь есть люди! Думаю, что во всей тюрьме действительно это была лучшая каме­ра. Не по делам даёт Господь, а по милости, и вводит, как Неемию, в милость перед начальствующими (Неем. 1:11). Это как Юлий, поступавший с Павлом человеколюбиво (Деян. 27:3). Здесь я пробуду от 21 января до 1 августа, сознавая, что нахожусь в добром месте.

Кто же это тут обитает? Когда я был в Кемерово, то попа­дал в камеру с милицией – один за убийство друга, другой за­резал жену. Вот такие милиционеры, и с ними молодой человек, сын какого-то «пупка» (начальника). Чтобы ему не попало в об­щих камерах, его поместили с «ментами», а этих всегда отдельно содержат, чтобы не убили их преступники. Думаю, что здесь, видимо, сынок директора – или где на допросе, или на свидании. Но вот уже и шесть часов, ужин прошёл, а никого нет. Помолился ещё. Слышно, как шоры-задвижку прорезиненную, с прорезью на глазке, отодвигают, смотрят на меня. Походил, скоро и отбой.

Но вот кто-то подходит к камере, гремят запоры, затворы и накладки, и входит человек. Сухощавый, ростом с меня, подвижный, здоровается: «А мне уже сказали, ещё в стакане, что ко мне попа посадили». Помаленьку пошло знакомство. Директор рыбокомбината нашего Мамонтовского района, Владимир Митрофанович Сивер. Сидит уже больше года, сейчас идёт суд. Их шесть или девять директоров и началь­ников клубов, и иные. Он за «паровоза», за главного в обвине­нии, других за собой тянет. Старше меня на несколько месяцев. «Вас не будет смущать, что я молюсь?» – «Да мне-то какое дело? Молись, тут всяк по сво­ему с ума сходит».

 С первого дня, с первого часа я ко всему внимательно при­глядывался, и более всего меня интересовала психология людей, их взаимоотношения. «Душа, пожри смысл и поглоти мудрость».Сивер знает до тонкостей всё про тюрьму, это старый зэк, наблюдательный, решительный, смелый, гордый, но абсолютно бездуховный, всё из плоти, грубости, силы. Познал силу власти, входил к замминистрам в Москве без стука, знает всех первых секретарей райкомов не понаслышке, а по обедам дома у него. И космонавты алтайские Герман Титов и Севастьянов у Сивера были на охоте, на рыбалке, всех везли к нему отдохнуть, поохотиться, рыбки покушать. Сивер – первый рыбак Алтая. Умел жить, поудить рыбку в чистой и в мутной водичке. Не пьяница, деловой. Если бы ему оказаться в Америке или в Японии, то вскоре был бы не на побегушках. И если бы не тысячи инструкций-препон здесь, то давно бы программа была выполнена такими, как Сивер. Циник и богохульник, но твёрд, не выдал никого. Полу­чил 12 лет усиленного с конфискацией имущества и пять лет после отбытия срока не занимать руководящих должностей. До 13 мая 1986 года пробыл я с ним в 112-й камере. Дня через два он, слушая меня, заинтересовался, и я предложил ему на­чать проходить Священное Писание. Около месяца по часу до отбоя, уже лёжа в постели, рассказывал ему.

 Он получал стиральный порошок, какую-то соду, и часто стирал своё белье. Руки в кровь изъедены, а моет, гладит брю­ки, всё блестит. Я потом думал: вот у него новые простыни, а сна ему нет, припрашивает себе снотворные таблетки. А у меня нет ничего того, и сплю, как после работы. Ноги гудят. Утром я вставал пораньше, когда первые признаки улавливал, что ско­ро будет 6 часов: где-то далеко чашки гремят – рядом с нами была чайхана. Встаю, умоюсь, всё в порядок приведу, оботрусь до пояса. Так же и перед сном ноги помою холодной водой. Сон в великую усладу. Только лягу – секунд через пятнадцать я уже сплю. Володя не мог надивиться на мой сон, страшно завидовал.

 Утром помолюсь. Сивера уже на выход. Их сбивают в «ста­каны», оттуда потом ведут в шлюз-переход, грузят в «заки» и везут в суд. Каждый день новости привозит. Чайник, который в каждой камере был, заверну в фуфайку, чтобы Володе хотя тёп­лый чай сохранить.

Как только выходной, так беда мне: он курит, и уже не разбежишься в камере. Хотя между шконками было расстояние, чтобы боком только пройти, я ходил сначала туда-сюда метра три, а потом и меж койками. А в выходные он лежит, повернётся головой к стене, где окно, и видит, как я молюсь. У него думы свои, а тут я перед глазами кланяюсь – ему это вот как тошно.

Вот однажды он и взвился: «С ума можно сойти! Сколько живу, отроду не видел, чтобы столько молиться! Тебя проверить надо у психиатра. Стоишь целый день, как лошадь от мух головой ма­шешь...». Я тогда сказал: «Владимир Митрофанович, я же Вас терплю, потерпите и вы меня. Как-то же надо жить». Поделать он со мной ничего не мог, – я молился тихо, молча, – а то, что кланя­юсь, а ему не по нраву, то это его дело. Не могу же я ради при­хоти его оставить молитву.

 Это был единственный случай, когда он так открыто восстал против молитвы. Я продолжал молиться, и он утих. Но бес его здорово мучил. Вскоре он сказал оскорби­тельное слово на Евангелие, и я сказал: «А здесь ты погорел, этого тебе Бог так не оставит, накажет тебя Господь, богохуль­ника и циника». Потом он горько будет вспоминать те свои безумные слова, и чем ближе будет суд, тем томительнее будут для него дни...

 Многократно хотел вернуть он те беседы по Библии, но я уже «ушёл». Тюрьма, здесь всё строго изолировано. Попав в одну ка­меру, уйти в другую по собственному желанию невозможно. Но если человек провинился, и его начинают убивать в этой ка­мере, или просто взъелись на него преступники, то этот гонимый начинает ломиться из камеры – колотит руками-ногами в дверь, и не прекращает, пока его не выведут. В коридоре его будут, может быть, бить охранники, но это всё легче, чем захлещут арестанты, взбесившиеся на такого же.

 Но и «выломившись», такой зэк не разрешил проблемы, а только усугубил свою участь. Как ни изолируют людей по каме­рам, и какие только не введены инструкции, чтобы не перегова­ривались, не сообщались, но в тюрьме идёт великое, непрестан­ное движение. Кого-то на допрос вывели – дороvгой встретился, крикнул или заглянул в камеру, когда охранник-дубак зазевался... Попадёт за это, будет карцер – это не в счёт, главное, найти такого «выломившегося» во что бы то ни стало. Повели на допрос, случается, что сразу следователю не передадут, там тоже заминки выходят, тогда тебя в «стаканчик», в махонький карцер толкнут, сиди час-другой. А пока сидишь, ждёшь вызова, читай на стенках эпистолярное искусство тех, кто прежде тебя здесь срок отбывал, напиши своё – чтобы только тебя не засекли. Ты оставил надпись на стене, а забелят её известкой может быть через месяц – сколько тут человек побывает? Да и ищешь ты не один, а все тридцать человек из той камеры. Раскинь-ка сеть на все концы. Кого-то из камеры везут в суд – всех сгоняют в стаканы – там успевай делиться информацией с теми, кто тоже куда-то едет: заперли не на один час, внизу почти не наблюдают в глазок – не дремли. Когда вокруг только стены – всё на слух, всё на язык, пока зрение отдыхает. Повели в баню – там надписи на стенах, на полу, на окнах: кто кого любит, кто кого ищет, кому сколько дали, кого куда увезли, кто где выломился, то есть стал «ломанушкой». Об этом будут и на прогулочных двориках писать, и в окна кричать, искать такого. Искать, чтобы мстить через тех, кто теперь с выломившимся сидит.

 Затравленным зверем бегает такой несчастный – хорошая добыча для оперов, такого вербуй куда хочешь, он уже ничего не просит, только спасите, – из таких делают долговременных «уток» в СИЗО. Уже осуждённые, они толкутся по тюрьме и не отправляются на этап, выдавая себя за подследственных. Так, подсаженную мне «утку» – Володю Фисенко – разоблачил банщик гражданский при мне: «А ты чего столько времени околачиваешься, тебя же месяцев пять тому назад осудили уже?». Всё, вскрыли. Беги, Володя!

Или сажают с такими, как я, кто не кричит в окна, не отвечает на стуки в стену. Таких не отвечающих зовут «мороженые». А когда узнают, что здесь я сижу, то перестают стучать – тут попы сидят, им нельзя нарушать правила режима.

 Когда человек входит в камеру, то, как правило, останав­ливается у дверей, его расспрашивают, откуда он, не выломился ли, где был до этого, в какой камере-хате. Потом могут и на богатство вшами проверить, не пустить – то есть начнут звать корпусного дежурного старшину, прапорщика по этажу, по корпу­су, чтобы в прожарку сводил новенького, помогают от вшей освободиться. Но это, может, и не везде так. Вшей ещё терпят, а если соврёт, тогда беда, «хана тюремная», могут и до смерти заклевать за то, что скрыл, что он выломился где-то, бежал от преследований, не довёл до конца там, не разрешил вопроса, или начальству нажаловался на кого-то – это смертный грех там. В тюрьме постоянное движение, знают, какого числа и откуда этап, что делается в каком лагере, и кроме того в дуvше, в прожарке, и стрижке, и бритье, и ремонт протекающих труб или забившейся канализации – всё делают зэки. А это почти что твой брат родной, и он тебе скажет то, что и на воле не узнаешь так быстро. Узнал один – знает вся камера, вся тюрьма. Кричат в окне так, что слышно на всю тюрьму. Кто-то кого-то вызывает, тот услышал и без лишних слов в ответ кричит: «Говори!» В нескольких словах дают информацию. Пока дежурненькая подбе­жит и закричит, этот уже отошёл, лёг на шконку – поди узнай, кто в эфир вышел. Кричат одному, а слышат все. Вот на неделе повесилось трое в тюрьме, среди них и полковник Фёдоров – начальник милиции города Бийска – узнали в тот же день.

Более сложного организма чем тюрьма не знаю. Операм там спать некогда. Выходных нет, всё по числам. Вот по делу идут пять или десять человек. Когда один, как я, то мороки нет, а вот этих так нужно рассадить, чтобы они друг с другом до суда нигде не встретились. А из камеры вызовы бывают – и на свидание, и к следователю, и в баню, и просто к оперу или к начальнику, или постричься, или к врачу. Довольно часто идёт тасовка контингента по причинам, ведомым только «кумовьям» и «подкумкам». А у тех своя задача – кого куда посадить, выяснить, если где что не раскрыто, что где готовится. Держи ухо востро, грешник!

Этапы идут и идут со всего Союза, и всех надо принять, расписать, поставить на довольствие, помнить, куда этого при­бывшего осуждённого отправлять, кто его заказал, и заранее вывести, помыть, если было какое наказание, то всё ему в дело внести, вернуть сданные в камеру хранения вещи, отнять что давали здесь, до книги и ложки, выдать отъезжающему паёк на столько дней, каков путь. Если положили в больничку, то и это всё где-то должно быть отмечено. Каждого обыскать, взятое разделить, выдать всё заново: матрац, одеяло и подушку. Где-то ничего этого не дают, но в Барнауле дают, а то и простыни с наволочками. Раз в десять дней подходят к двери, стучат и кри­чат: приготовьте бельё. Потом собирают. Что сдал – получишь на другой день или даже в этот. Кто хочет личное бельё сдать –простирают, принесут. Кого мыли в дуvше, то снова через неделю, точно. Допустим, ты приехал утром в понедельник, тебя помыли в душе и в камеру, а этим очередь идти в душ в этот день. Снова мойся. И если тебя в этот же день отправлять по этапу, то снова помоют. Мыла дадут с пол-спичечного коробка, и в камеру дадут для стирки четверть куска на брата – стирай.

Можно три раза в месяц покупать всего на десять рублей в отоварке. И никогда не ошибутся, осталось у тебя на этот месяц ещё что брать или ты израсходовал всё.

Вызвали человека или к следователю, или к врачу, или на сви­дание – увели, и в это же время за ним прислали: нужен в другое место. Мигом найдут. Из прогулочного дворика – прямо в руки прокурора по надзору Краснопёрова, как было со мной 3 марта...

21 февраля приходит с суда Владимир Митрофанович и говорит: «А я сегодня тебе привет привёз». – «От кого же?» – «Когда меня вывели, то у нашей камеры стоял старик, его вели в “стакан”. Он шёл этапом из Москвы. Я спросил, по какой он статье. Он сказал, что по 190-1. Тогда я ему сказал, что со мной в ка­мере тоже сидит человек, по этой статье». – «А за что?» – «Да “Архипелаг ГУЛаг” распространял». – «А я Солженицыну помогал материал собирать. Меня исключили из Союза писателей, а сейчас везут в ссылку куда-то. Я писал заявление, чтобы направили к жене, она ссылку в Усть-Кане, в Горном Алтае отбывает – Зоя Александровна Крахмальникова. Она выпускала журнал “Надежда”. Может быть, меня к ней отправят? Я тут три дня пробыл, а эта­пом иду уже третий месяц. Хорошо побыл в Барнауле, сразу же поместили в санчасть, чтобы поправился. Как на курорте отдох­нул».

 Я писал на одном листке тетрадном: «Ко всем, кто хочет обратиться к Богу» – краткое содержание того, что нужно знать для покаяния и примирения со Христом. Написал и дал Сиверу око­ло пяти листков, чтобы он раздал своим подельникам. Так этот Феликс Светов попросил себе и жене. Когда же главный опер тюрь­мы подполковник Бражников принёс сданные ему кем-то три-четы­ре таких листка, кричал на меня, обещал 10 суток карцера, то Сивер сильно забеспокоился, чтобы я не подумал на него, что он сдал мою продукцию, заложил меня.

Когда выходили на прогулку,и я на каждом повороте лестнич­ного марша крестился, и впереди себя крестил, то охранники как-то спросили Сивера: «Весело тебе теперь с новым сокамерником?» – «Да я с ним скоро разговаривать разучусь, – отвечает он. – Он же целыми днями молится или ходит!»

 А я нахаживал до 10 и более километров по камере ежедневно – замеряли люди.

 Когда же я не перестал молиться, а Сивер страшно был взвол­нован, бесы мутили его прежними грехами, то он стал писать прошение, чтобы его опер вызвал на приём. Пишет, да от меня таится. А писал, как потом сказал, чтобы убрали его от меня, то есть почти бежать хотел. Отдал заявление и почти в ту же минуту, когда заяв­ление ещё и не дошло по адресу, открыли дверь, и рослый муж­чина в добротном пальто вошёл в камеру. Это случилось 24 фев­раля 1986 года. Сивер тотчас начал допрос: фамилия, почему ушёл из той камеры? Оказалось, что этот бежал от тех, кто бил его там компанией. Говорит, что вызвал его опер и сказал: «Я тебя к попу посажу, там спокойно». Когда же назвался он – Лозин Анатолий Максимович, то Сивер стал такие данные выкладывать ему про него, что тот только хлопал глазами. «Ты учился в Москве, кандидат наук, преподаватель второй группы космонавтов...» – хоть досье заводи... Потом Сивер рассказал, что жена этого «космонавта», как мы его звали иногда «академиком», или кандидатом, приезжала на отдых к Сиверу, и с каким ушлым Соболевым она там поправлялась от домашней сутолоки на свежем воздухе. А из-за этого соперника теперь «космонавт» и приземлился на нижнюю шконку, побил его крепко за жену, застав его при своих обязанностях, вместо него, законного мужа.

И все их разговоры в течение двух месяцев шли по подобной тематике. Лозин был осуждён на два года общего режима 23 апреля. Разговоры были только о пьянке и о «бабах». Ничего духовного, никаких проблесков. У одного 26, у другого 18 лет стажа коммунистичес­кой партии. И обоих ещё пока не исключили. Лозин про космонав­тов всё рассказывает, про генералов, про маршалов авиации, а Сивер про первых секретарей райкомов, крайкомов, исполкомов, про тех, с кем пил, ел. И ни одной живой, духовной личности у Сивера.

Хотя Лозин и указал среди знакомых космонавтов таких, с кем бы хотелось поговорить при случае.

Некоторые фразы из Евангелия и из святых отцов Анатолий Максимович записывает. Дал ему бумажку, ручку – своего-то у него ничего нет. Это не то, что Сивер, – у того всего полно, три носильщика нужны. Когда-то «космонавт» жил на 700-800 руб. в месяц, сейчас не то...

Идёт смена. Слышно, как в соседних камерах дальнобойными матами с начинкой полощут. Где-то не встают со шконки при вхо­де «контролёров», где-то не убрали мусор... Отворяют к нам... Тихо, спокойно, поздоровались. «А этих хоть и не проверяй, всегда у них чистота!» Ни матов тебе, ни криков, иногда и дверь не откроют, через глазок посчитают: трое. Как-то стали мы выговаривать проверяющим: что же это вы не заходите к нам, за людей нас не считаете?» А Сивер встал в угол вплотную к стенке у двери – его не видно, пришлось открывать. «А я здесь!» – «Да куда ты денешься...».

Пока дверь открыта, пока считают, пока жалобы наши примут, – смотри внимательно: кто-то по коридору пройдет, кто-то тебя – лепись ближе к двери.

Всё же мне было легче, «малолитражка» спасала (маленькая камера), и ребята берегли меня. Сивер курит – сядет на возвышение, где клозет вбетонирован. А без него стало ещё лучше даже, хоть он и пугал, что когда он уйдёт, то никто так не будет беречься, где курить. А без него новый Володя приучил всех к такому порядку: прежде чем прикурить, встать на парашу, и руку с зажжённой спичкой поднести к решётке, и, если туда тянет, там и курят. Дуют туда, а когда не сосут зловон­ную пакость, то руку держат близ решётки, и туда всю мерзость уносит. А если не тянет – тогда к окну, и в хате было так, как будто курящих и не было. Узнала про это охранница одна, вызвала кого-то, захлопнула на задвижку с той стороны эту дыр­ку у радио.

Моем иногда несколько раз в день, воздух сравнительно чист, самим приятно. В тапочках ходим. А когда идём на прогулку, случается увидеть, что делается в больших камерах. В три этажа, дым коромыслом. Не дай, Бог...

 Когда я молюсь, то случается, что новенькая «дежурненькая» из «дубачек» долго смотрит в глазок, потом откроет «кормушку» и кричит в ночи: «Дядя, а дядя... дядя, а дядя!» А я молюсь. Тогда мои сокамерники повернутся к ней: «Чего орешь? Он же не ответит, видишь, молится, закрой кормушку, макака. Находятся же такие бестолковые!»

Чтобы мне удобно было стоять, ноги бы не мёрзли от бе­тонного пола на молитве – кладу валенок, и стою на нём. А потом так же применял сапог. Входит начальник по режиму подполковник Клименко А.И., осмотрел всё: в камере чисто, койки заправлены. Увидел под столом мой сапог: «Почему сапог один стоит?» – «Молюсь я на нем, а то от полу холодно». – «Меня это не касается. Чтобы оба сапога вместе стояли!» Повернулся к выходу. Попутно календарь-бегунок сорвал со стены, свита за ним...  Мужа с женой, детьми разлучили, и всё ладно, а сапог от сапога заскучал – соедини, свидание сапогу сделай! То ли специально выбирают таких на должности по режиму, или они вовсе и не такие, да должность их так исковеркала?

Не раз был на беседе с начальником тюрьмы Соломиным Александром Семёновичем. Отец родной – а полковник. Побеседует, и утешит, и что можно сделать – всё сделает и тотчас же. Когда меня в 1980 году вызвали после ареста и доставки в тюрьму к Соломину, он выслушал всё, сидит, спокойно так улыбается: «Да ты не расстраивайся...». Потом достал книгу, Уголовный кодекс: надо посмотреть твою статью, не было у меня таких ещё. «О, да статья у тебя легкая, всего до трёх лет, а то ещё, может быть, и отпустят». Спросил меня тогда Соломин, как спа­лось, не мешают ли. Я сказал, что кто-то несколько раз в ночи взывал ко мне: «Вставай, молись, чего спишь!» А простыни не дали, и ни у кого их нет, и кружка старая. Он тут же взял со стола алюминиевую кружку, постучал по батарее, и тотчас явилась завхоз. Он ей: «Ты хоть маленько делай различие, кто перед тобой! Ну и что, что ни у кого нет простыней. Они же жгут их, а этот разве жгёт? Сейчас же выдай!» Тотчас дали всё, но потом она ехидно так меня спрашивала при встрече: «Ну, как ваше драгоценное здоровье?» А того солдата, который кричал, нашли и убрали. Об этом, хотя я уже и говорил, да приятно ещё раз о хорошем человеке поговорить, повторюсь в сладость.

С Соломиным встретились у мемориала как-то. Разулыбался, как самый близкий человек. Я был с товарищем и говорю: бывший начальник тюрьмы. Похвалился им. Но он, высокий и стройный, крупный весь, так приложил палец к губам: тшь. «Ты, родной мой, про это вслух не говори, не надо». И по телефону все эти годы мы с ним переговаривались очень задушевно. Теперь он уже отошёл в путь всей земли, с женой иногда перезваниваемся. Так вот... А слова о Боге принесли ему много хорошего, и он, жена говорит, по-христиански помер. А Лозин, потом уже узнал, отсидел, вернулся, жил в общежитии, запил, и повесился. Сивер же вернулся, был снова директором и помер от рака, курил по две пачки в день. После освобождения он к нам и в деревню приезжал со своей женой Ниной Ивановной не раз, и мы у него были в Мамонтово. Очень был дельный, деловой, но жил только этой временной жизнью. Иногда говорил мне: плохо ты о мне молишься, вот опять вторую пачку за день доканчиваю. Сгорел в дыму никотиновом. Как-то на прогулке знакомый охранник Лобанов Иван Вл. дал мне три листочка березы. ( Очень хороший и душевный был старшина этот, охранник. Потом я к нему на дом ходил.  Он умер. в январе 2002 г.) Так я и пронёс их через все этапы, и вернулся с ними... Внизу дворика есть амбразуры для выброса снега и стока воды, вот туда наклонишься и, бывает, что-нибудь увидишь: то где-то автобус едет, то человек пройдёт. А были и такие, кто своих видел. Такого счастья удостоился и я, увидел Наденьку вдали, дал ей знать о себе, высунул руку с майкой в дыру внизу.

 Лучшей прогулочной площадки, чем в Барнауле, нигде не ви­дел. Тут и воздух лучше – всё же в лесу.

Разговор запрещённый постоянно ведётся. А то кто и на полную мощность вопит: «Я здесь!» Ходят поверху и понизу охранники, а кто из крикунов – сразу в карцер, а там вообще на весь срок карцера нет прогулки. Молчи, люби дисциплину. Охранники любили стоять возле нашей «кельи», слушать свидетельство. А то и отворят, слушают. Многим давал календарь, от руки написанный: когда посты, когда Пасха, до 2 000 года писал, на память знал. И ни один листик с праздниками никто не передал начальству – никому это не страшно. А написанные от руки мною листики с краткой информацией о душе и о спасении, почти половина попала к Бражникову. Иногда из прогулочных двориков 13-ых и 15-ых видел крест на Покровском храме, и просился в эти дворики. Пускали иногда, но тут тоже неудобства: двориков много и вывод всех по порядку, а тут тебя отдельно выводи не в очередь. А всё это пишется: где ты был и почему не по порядку. Но несколько раз смилостивились и отводили – гляди, батя, молись, да и за нас поклонись. А когда я написал заявление на прогулку и стали выводить по часу, то начали загонять нашу камеру в 20-ый дворик, у которого вообще нет окошечка для снега, а значит, и ничего мы не увидим. И не по порядку водили нас туда, а по сердцу дубацкому. «Переморщимся», как говорил отец Александр Пивоваров, отсидевший срок за распространение религиозной литературы... А потом завели опять в тот, где храм видно. И когда подошли: «Выходите, прогулка окончилась!» – «Так часа же нет, я по солнцу определяю!» – «Мы тебе разрешили на церковь посмотреть, а ты... Ну иди же, мы тебя ещё заведём в этот прогулочный дворик». «Переморщимся». Всё же храм видел.

 А пока ты на прогулке, в камере идёт «шмон» – проверка. Всё навыверт, всё растребушат. И сколько у меня бумаг было, все на виду – все посмотрят, а ничего, ни листка не тронут. Молодцы.

 Написал я заявление о прогулке, как бы жалобу, что по уставу положено один час быть на свежем воздухе, а нас только выведут, и уже минут через двадцать заводят. А у меня с лёгкими непорядок. Прошу давать один час, как оговорено в правилах для узников. Потом это заявление, отданное офицеру, возвратили мне со словами: «Не нужно давать ход этому заявлению, мы будем вас выводить на час».

 Это уникальный случай. Потому что дело моё было на контроле в КГБ, и они опасались, что от меня будет утечка об этой неисправности, и им это не к награде.

 Это заявление я на столе клал, а они его читали и не могли изъять. Вначале это заявление буквально ошеломило их, может быть даже наглостью показалось. Тут ведь человек вовсе бесправен, делай что хочешь с ним – и вдруг какое-то искание законов! Они сначала моё уже возвращённое капитаном заявление забрали, когда мы были на про­гулке, но я тут же постучал в «кормушку», подошла дежурная, через неё вызвал корпусного, и стал требовать это заявление. Он говорит: «Но ведь вам дали положительный ответ, оно и не нужно вам». Тогда я стал писать снова такое же заявление, и решил каждый день оставлять на столе новое. Написал три вместо одного похищенного. Слышу – в глазок подглядывают. Потом подзывают, отдают помятое. Видно, что его всем дали почитать, и потом уже все знали, что мне надо дать погулять час. Если новый кто был в охране, пытался вывести раньше часа, – открывал дверь прогулочного дворика и упрашивал, но мы стояли намертво. Они, ругнувшись, запирали с грохотом двери, но материться прямо на меня опасались, такого нигде не было. Нельзя. Но и мне надо было вести себя подобающе, не давая повода ищущим повода.

Где-то день начинается беспокойством о транспорте: сесть бы. Тут эта забота не возникает – ты уже сидишь. Лежишь ли, ходишь ли – всё равно сидишь в тюрьме. Тут иное исчисление времени: уже не до отпуска считаешь, не от рождения, а от ареста. «Сколько?» – спросит кто-то, и ты знаешь, что это о твоём сроке.

Где-то забота – чем кормить детей, где взять хлеба... Здесь этого нет, забота такая отсутствует. Тебя накормят с не­мецкой точностью, меню расписано на неделю вперёд, граммы разнаряжены, осталось только их разворовать, а жижку зэкам разлить. Осмотрев вcё, ознакомившись со всем, решили, что мы здесь уже при коммунизме живём. Вот оно, светлое будущее: всегда свет, даже ночью не тушится.

9 апреля у меня кончилась санкция на арест, на содержание под стражей. Пишу заявление, что не имеют права держать меня больше, если не предъявят обвинение. Ответа нет. Посоветова­лись, распределили роли. Сейчас утром, в восемь часов, новая смена будет с офицером принимать вахту, будут заходить в каме­ру. Я заранее приготовил всё, оделся, надел через плечо сумки, под мышку – папку с бумагами, застегнулся, надел шапку. Проверяющий, кто будет дежурным, входят с карандашом и бума­гой, чтобы счёт произвести, а офицер иногда в коридоре стоит, иногда в дверях. Заключённые обязаны выстроиться, и дежурный по камере из зэков же доложит, сколько человек в камере. Сивер и Лозин будут сидеть на койках, и когда те войдут, то им, охранникам, надо будет заглянуть дальше, – что же они сидят? А я в это время выйду в коридор и скажу: «Я пошёл домой». А они: «Ты там нашим привет передавай, ты уж не забывай нас». Только бы на пороге никто не стоял.

 Вот всё ближе проверка. Скрипит, открывают двери, входят. Я уже одетый, сумки на мне связанные, через плечо, полная эки­пировка. Когда они шагнули, как и было задумано, в камеру, я быстро вышел в коридор и пошёл. Они вначале опешили, потом закричали: «Стой, куда же ты?». Остановился, чтобы видели меня сокамерники, и разговариваю не с охранниками – с ними уже всё понятно, они мне не нужны, а слушаю наказы ребят. Из ком­наты, где принимает спецчасть, выскочил седой капитан, бежит: «В чём дело? Ты куда это, Лапкин?» – «Как куда, домой! Санкция на меня кончилась, сегодня уже третий день зря сижу. Ни в одной стране без санкции держать не могут, не попирайте мои демокра­тические права. А то, видишь, запёрли, жди тут утра! Я пошёл, не мешайте, откройте там двери на лестницу». – «Нет, так нельзя», – говорит капитан, а сам мне дорогу загораживает телом, и эти уже окружили меня, но не трогают. Разговариваем уже в коридоре.

 «Не имеете права держать, я человек свободный. На меня была санкция на три месяца. Всё, я отбыл, теперь иду домой». – «Нет, мы доложим, обязательно, но пока мы не получили бумагу отпустить, мы не можем, так нельзя... Уж подождите до обеда, мы разрешим всё...». – «Ну, уж если до обеда... – я нехотя повернул. – Тогда и раздеваться не стоvит, я так подожду».

Ушли, заперли камеру. Мои компаньоны до конца серьёзные мины делали, а тут схватились за животы. Ну, живая картина, комедия, да и только! Всё же в нашей серости и это развлечение.

 Когда лучик солнца проникал в камеру через отогнутую железную полосу жалюзи за решёткой, то я брал своё пальто, залезал на пустую шконку над своей, на второй этаж, и читал мелко написанный Новый Завет с Псалтирью. При камерном свете сильно повредил глаза, и едва видел. Однажды, когда луч солнца уже заглянул к нам, я вспрыгнул на кровать, сел, читаю Послание к Римлянам, и вдруг в глазок кто-то кричит: «Лапкин, без вещей на выход!» Соскочил, припрятал Евангелие, обулся в свои сапоги, костюм драный надел. Куда же это?

 Выводит одна женщина, прозванная «Эльза Кох» (палач в фашистском лагере), настолько она въедлива, так и норовит от­нять что-то, когда выводит на допросы. Но я решил, что и она может быть иной, и как-то немного ей сказал о Боге, потом списал все религиозные праздники, и она не раз пропускала меня от следователя не обыскивая, и я приносил то луковку, то орешки, то мёд для сердца. Да воздаст Господь милостями и следователю Владимиру Кузьмичу, и этой женщине, так ласково со мной обхо­дившейся! Когда меня осудили, она сочувственно говорила: «Это немного».

И вот иду, кашляю: жестоко простудился, более даже не в КПЗ, а уже на прогуле в тюрьме – организм-то уже отвык от мороза. Захожу, а там мама моя сидит. Поговорили о всём, поплакали. Она и говорит: «Ты, сынок, знал, куда и зачем шёл, так что неси, ты за Христа страдаешь!..» И говорит тихо, и рукой мажет иногда: у всех, у всех всё отняли... Мама моя милая, как ты спешила сюда, сколько ты перелетела преград, как ты всё это вытерпе­ла... Держу её за руку и плачу, думаю, что больше не увижу никогда. А виноват-то как я перед вами, если бы ты знала. У всех прошу извинения, у всех. Принесла термос с горячим чаем, с малиной. И пить не хочу, и пью, и уходить не хочу, а ухо­дить надо... После, когда бы ни увидел солнышко, – это привет от мамы моей милой, от солнышка моего.

Если бы возможно было хотя бы своих видеть, или иногда встречаться, как во времена Апостола Павла... Приходили к нему, он с ними беседовал, приносили что нужно, относили письма – никакой цензуры. До чего же непрочно всё, что ныне. Так боятся все, как бы где, кто бы чего не узнал; и душат всё, давят, обыскивают... Ложь боится света. Всякий делающий правду идёт к свету. Дети тьмы, власть тьмы, ваше время... Всё ищут, щупают, иногда отбирают то, что десять раз оставляли. Потом жалеешь, что мог бы и спрятать куда, где не их умом искать. Да ведь кто же знал, лиходеи они и есть, звери. Ругаются зэки, плавится злоба, растекается по «нулёвкам» и «стаканам», виснет на охране – та ещё более лютует.

Сколько верующих сидит за проповедь, за истинное свидетель­ство, за Слово Божие, за печатание книг... Тюрьма – это большая школа, особенно для начальствующих, для власть предержащих. Тюрьма – не гоvре; гоvре – когда этот урок не впрок. Но, ах, как тяжела эта бурса, как хорошо на воле, как ласково глядят на нас во сне родные, близкие... Если бы был совсем уж оскотинен, чего так хочется врагу душ человеческих, то и переживаний никаких – поел, лежи, спи, никаких дум. А то ведь нет, тут и ребёнок кричит, и звук грома тревожит, и запах полыни, и веш­ние ливни – это в каждой клетке тела... Никогда бы, кажется, так не понял, что такое жизнь пустынников. Какие же они были великие, какие нездешние, какие могучие и сильные духом! И насколько же я слаб! Умел бы я молиться, как они – раздвинул бы и стены, и время, и небо сошло бы на жаждущих.

Припоминаешь всякую работу дома... Была и грязная когда-то, и тяжелая. В детстве не хотелось возиться, – пелёнки по­лоскать, кизяки делать, в огороде полоть и другое. А тут всё это видишь, как благо ушедшее – вот бы когда ещё повторилось! Ну и что, если когда дрова пилили, то вымокли, или были гряз­ные, когда уголь носили – зато потом умылись, снова все вме­сте были. К каждому можно подойти, обнять, сказать – все свои. Любое дело можно обсоветовать, к любому можно подойти, можно в дождь выйти и вымокнуть, можно просто в мороз стоять под деревом и мёрзнуть – и никто тебя не ударит, не закричит. Благо-то какое! Какое счастье во всём есть! Какой же я счастливый был...

Не зря я любил, чтобы у меня было много хлеба, и когда учился в техникуме, то кирпичей по 16 покупал. Ни о какой пище не думаю, а хлеба не хватало в тюрьме, в лагере – так бы и поел хлебушка...

Слышно, как во дворе тюрьмы «хозбандиты» из хозбригады что-то делают: на крышу асфальт носят, шумят... Хорошо там на солнце; там воздух, вечером можно звёздочку увидеть. Те, кто там ходят – они счастливее нас. Прошусь у начальника тюрьмы, пишу заявления, чтобы оставили после осуждения работать здесь в тюрьме. – «Только после осуждения». Когда осудили, началь­ник тюрьмы снова принял, и скажет: за тобой так следят, ты кому скажешь что-нибудь, а если что, не дай Бог, случится, то кто будет отвечать?

Берегут меня, хранят, блюдут. Всем желаю спасения, говорю о Христе. «Да мы не против. Кому какое дело, хошь верь, хошь не верь. У меня вот жена на Пасху, хотя и не скажет, что веру­ющая, а тоже куличи печёт, яйца красит. У нас же свобода».

Вызов к следователю – это тоже развлечение: всё же что-то увидишь, заглянешь куда. Пока идёшь, пока отпирают камеру, ты голову повернёшь – ещё моменты радости, лови, запечатлевай. Случается, что стражник что-то спросит, а то и замедлит от­крыть – это уже как выходной. Идут в душ, на следствие – не взирая на запреты, успевают говорить, о новостях узнать, и если зазевается «дубак», то шоры с глазка в сторону – и погля­деть в чужую камеру, увидеть кого, может даже того, кого ищешь столько времени безуспешно. Раз – по шее, два – пинком: охранник не зря инструкцию проходил, знает самое действенное воспитание. А говорить этому быдлу что пользы? Длинным камерным ключом – торцом под ребро: знай, запоминай, в камере залижешь.

Ведут меня. Вот та камера, где сидел, где тосковал в 1980 году. «Разрешите заглянуть, я тут сидел». – «Да всё так же, как и в 112-й... Ну, посмотри». Взглянул – так и обожгло прош­лым. Нет, ныне легче, опыт не отнимешь. Тоски той уже нет, всё не так.

Когда уходил в тюрьму, то сказал, чтобы денег мне не по­сылали, мне и так всего там хватит. Потом пожалел об этих словах, и сколько положил сил, чтобы своим сообщить, чтобы денег выслали. Отоварка идёт, имеешь чек – подходи, не имеешь – грызи воспоминания, тебе же крошек со стола не достанется, совестливый. В бумажке у отоварки то, что можно купить. Бывает, что и ручка, и стержень, и бумага, в косую линейку тетради.

 Нет бумаги, писать нечем. Сивер дал один стержень, достал бумаги писчей, и 8 февраля 1986 года я начал переписывать Псал­тирь. Думаю, поднатужусь, как-нибудь перепишу покрупнее, и потом смогу читать на молитве. Пишу, дело идёт быстро.

Пишу не подряд, а так, чтобы на один лист без остатка входил псалом. Знаю, что на одну сторону листа бумаги входит примерно 15 стихов; исписал стержень, а рыбак больше и не даёт – уже у нас раздор вышел: «Я думал, что ты путное будешь писать, голых баб рисовать, а ты что попало, свою Библию...». Так и не дал больше. Потом выпросил у продавца, дала, только через несколько отоварок, дала и сказала: «Помолись за меня».

Бумаги нет. Стихи пишу на чём попало, на полях газет.

Но вот сокамерник мой знатный много бумаги стащил где-то, где резали для кульков. Из них наделал по размеру – и снова в путь. Пишу целыми днями, крупно. Так и храню этот труд, и дома ещё молюсь по нему. Так когда мой брат Иоаким был в армии, я ему переписал Псалтирь на открытки, с наклеенными листочками, все 150 псалмов, на русском, на понятном. Потом следователь принёс, и я уже не бедствовал ни бумагой, ни пастой, и 13 апреля окончил Псалтирь. Удобно-то как – молись, читай.

Начал Евангелие от Матфея – переписал крупно. Потом из всех Евангелий воскресное, Акафист Пресвятой Троице благодарственный. Из молитвослова всё, что можно было. Около 27 тетрадей по 18 листов, в каждую клетку исписал мелко. И по камерам сколько отдал переписанного! Время есть, и польза есть.

Помог следователю разложить материал на дореволюционный и послереволюционный. Помог, а он вторую половину всю мне в обвинение поставил.

О чём допрос? Кто читал – этого не спрашивают, я ли тем людям дал – тоже лишнее вызнавать. На первых же допросах сказал: кто будет доказывать, что я давал, – значит, так оно и есть. Если это будут верующие – они не солгут. Но вот пошли показания, в которых уже не всё ясно, сумерки. Начал я вопросы задавать. Бьюсь – содержание книг доказать, что не клеветническое – а этого-то и не хотят знать. Потом думаю: терять время не нужно. Пока следователь сидит, перебирает книги, план допроса Лапкина просматривает по пунктам, я быстро выписываю из книг что мне надо, так и идёт. Как человек мой следователь был далеко не худший, и, думаю, что его подбирали, на все стороны наклоняя – и чтобы не был хулиганом, и как иные следователи не склонен к мордобитию, и чтобы не налегал на материалистические доводы, то есть на маты. Он вёл себя корректно, ничем не хуже Пичугова в I980 году. Претензий к следова­телю нет. По молитвам святых.

Это как человек. Но как следователя, представителя закона, судьбу гражданина страны решающего, – если по статье закона, то и судью, и прокурора по закону Моисееву нyжнo немедленно арестовать и судить, и уж никак не меньше, как два с половиной года общего режима дать всем,«за то, что он умышлял сделать брату своему, итак истреби зло из среды себя»– Втор. 19:19, «лжесвидетель не останется не наказанным, и кто говорит ложь, не спасётся»– Притч. 19:5.

Много Библий, Златоустов – пробуждение, радость. Врагу тошно. Нужно прекратить, арестовать. Вызывают в отдельную организацию следователя, уже подобранного – и задание, партий­ное поручение. Он смотрит: ничего нет. Допустим, что следова­тель не горлохват, не сгорел на работе за все годы своего су­действа (был судьёй) и годы расследования чужих жизней. Кому непонятно, что вреда от Рагозина и от Ярла Пейсти не было, и быть никогда не может?

 Или две строчки стиха, прочитанного якобы мной ещё в 1980 году, о чём никто, кроме двух-трёх человек, будто бы прослушавших этот стих, и не помнит. И вдруг вспомнить, с важным видом чи­тать на суде, держать массу людей, заседателей, когда людей на заводах не хватает, когда масса нераскрытых преступлений в городе и в стране... Сколько стражников – по 8-12 и более сол­дат охраняют, возят меня! Гоголя нет описать это!

Мне видится просто, как сидел Курьят в органах, как мор­щился. Но на меня он, во всяком случае, не жал после того, как я ему в письменном виде представил отказ давать показания о расстрелянных священниках, епископах. Он тогда встал в след­ственном кабинете, подошёл к окну, постоял сказал: «Да! Эх, Курьят, Курьят, что тебе теперь скажут? Не смог дело до конца довести...». Потом спросил: «А почему тогда, в восьмидеся­том году вы не отказались отвечать Пичугову?» Вот оно что! Пичугов в Москве, получил звёздочку, на повышение пошёл. На моём «деле» сколько их повысилось – как же, нашли «шпиона», «врага народа». Сотни раз, наверное, вспоминал Солженицына, объясняющего, для чего же органы так фабрикуют «дела». «Стране всё не хватает клеймённых сыновей» (Твардовский).

Меня спрашивали и в лагере, и в прокуратуре: веришь ли в перестройку, в позитивные перемены в стране, что всё изменится к лучшему, что процесс этот необратим? Отвечаю: очень хочется верить. Но любая вера должна на что-то опираться – или на абсолютное доверие к тому, кому веришь, что он не обманет, или на правоту дела, на то, что оно нуж­ными средствами достигается, что эти методы уже подтверждены прошлым. Здесь же всё говорит о том, что, не начавшись ещё, всё забуксовало, кроме крика-то и нет пока ничего. Если бы была свобода совести и слова, и печати, и частного предприниматель­ства, то, может быть... Хотя уж слишком много погибло в мужичью чуму, и отбили охоту за что-то браться: сиди, колоти «козла» в домино, пей втихую, да не попадайся милиции. Меру держи, делись с нужными людьми – и протянешь ещё. Нужда великая подвигнула на эту перестройку. Чего перестраивать дом, кото­рый строили 70 лет? Или всё не так, или не из того материала, или не те жильцы? Много вопросов.

И судья не мог не видеть, что дело-то дохлое. Не поступив­шись совестью разве возьмёшься? Жалко всех. Бедные, бесприн­ципные, душу продали, а теперь никуда не повернёшь, что при­кажут, то и делай. Ведь стоvит только прочитать газеты – в ужас можно прийти! И всё думаю: кто-то обмозговал, что людям можно указать «передовое учение», «светлое будущее» – и всего этого добиться без Бога? А кто бы делал это? Безбожники, атеисты... и что они могут?

Позади семнадцать допросов, приблизилось закрытие дела. Четыре тома бумажек набралось – тут и протоколы, и фотографии... Должен я в присутствии следователя просмотреть всё, что он на­писал, что подшил, пронумеровал, и высказать, с чем не согла­сен, а в конце всех просмотров – подписать. Я всё просмотрел, выписываю, что мне для суда и для жизни надо будет. Следо­ватель нервничать начал. Потом позвал на помощь другого следователя, и тот сидел со мной днями в тюрьме, пока я выписывал, а он Распу­тина читал, «Пожар», кажется. Неделю я «закрывал». И когда до­шёл до последней страницы – подписывать отказался: я – христи­анин, а там, в записях – ложь. Что тут сделалось вдруг с моим следователем, как он взорвался! «Я столько добра для тебя сделал, столько шёл тебе навстречу, а ты подписать не хочешь!» – «Не могу, потому что ложь тут. Не знаю я ничего ложного в моих трудах, я верю, что так и есть всё в действительности, что начитанное мной – истина». – «А, ладно, и без подписи обойдёмся, это не имеет значения» И сдал меня, позвонив по внутрен­нему телефону, чтобы меня забрали и увели в камеру... Прошло совсем немного времени, часа два, снова в «глазок» камеры заглядывает посыльный: «Лапкин, без вещей на выход!»

Опять следователь, просит, умоляет подписать «закрытие дела». И я прошу его, сложил на груди руки: «Не терзайте меня, за всё благодарю, но подписать не могу. Пусть десять, двад­цать лет пройдет, кто-то посмотрит в это дело и увидит, что оно и не было подписано».

Потом следователь вынимает ещё из папки, уже после «закрытия дела», когда всё было пронумеровано, прошнуровано (эти выписки Игнатию удалось сохранить, из них составлены приложения 1, 2 и 4) письмо архиепископа Новосибирского и Барнаульского Гедеона против меня, полное клеветы и лжи. Следователю и органам нуж­но было, хоть разбейся, доказать, что деятельность Лапкина была никому не нужна, и более того, вредна, и что против моей деятельности издательства и просвещения бунтуют и миряне, и неве­рующие, и священство. Но на следствии предварительном было вы­явлено, что это совершенно не так. Напротив, все считают, что нужное, полезное, исключительно важное дело делал я. И вот тогда заключительный аккорд в этом поношении был отведён пастырю душ: сидит следователь при мне и бритвой вырезывает треугольнички на стороне прокола этого «послания», и подталкивает его в пришитые шнуры. И рядом конверт, якобы не­кая Вера прислала это послание, а так как почта была у меня арестована, то вот перехватили. «Да никакой Веры нет у нас в Рубцовске, всё это фабрикация» – «Как нет! Да я тебе бороду по волоску повыдеру, Надежду Васильевну растрясу по косточкам, а достану вашу Веру, я вам дам за это слово «фабрикация». – «Нет, вотще труждаешься, не найдёшь».

 Конечно, по сей день нет такой Веры. «Бедные, жалкие людишки, копошатся, пишут, а госу­дарственность разваливается. Враги строя, враги государства, вот кто вы», – так смотрю и думаю.

Голова никогда у меня не болела, но вот после допросов руками за голову держался, чтобы до камеры дойти... Какие де­монические силы лжи в этих слугах дьявола. Господи, помоги, сохрани. Ложь, везде ложь, лжецы окаянные.

 Говорил мне Сивер: «Не верь следователю, не верь! Он будет писать всё, что ты говоришь, а в обвинительном всё будет так, как им нужно». А я не хотел так думать. Ну и получилось так, как коммунист Сивер говорил, не веря следователю-коммунисту. Лгут, на каждом шагу изменяют своему слову без страха и сове­сти. Плохо быть неверующим – никакой узды.

Ничего не нашёл, ничего не доказал – а осудили. Как я могу не верить Солженицыну, если всё остается так же?

 Скоро, скоро увижу всех своих. Как шёл суд, все друзья ви­дели. Говорю о том, что было сокрыто от глаз, а то, что на виду, любой может рассказать. Утром выведут – не успеешь по­есть. За всё время суда не ел утром, так и уходил. Потом стал пить, так как от обезвоживания организма начались судороги мышц. Утром выпью воды, и всё. Когда делали перерывы в процессе, то уводили в «стакан». Там молился всё время. Иногда и подремлю: уставал на переездах.

Вот готовятся выводить утром. Раньше был просто подъём. А сейчас электрический звонок в шесть часов по этажам. Не враз звонят, кто-то чуть пораньше. Один чуть брякнет – и выру­бил, а другой может до десяти раз дать звонок. Тут же открыва­ется «кормушка»: «Лапкин, без вещей, готовься!» Значит, на суд. У меня уже всё уложено – тетради, ручки, конспекты. Камера про­вожает, все новые, было нас уже трое или четверо. «Выходи!»

По коридору до лестницы. Везде дверями решётчатыми пере­горожено, и даже шифр не надо набирать, просто отпирают ключом длинным. Вниз – и по «стаканам». Меня отдельно. Пою, молюсь. Потом ещё кого дадут. Бывает много народу, дым отчаянный, вверху только чуть-чуть пространства для воздуха. Запах везде специфический, устоявшаяся вонь из дыма табачного, сырости и миазмов параши. Канализации там нет, стоит духовка от печки, или сваренная кастрюля ведер на 4-5, где прикрыта, а где так колышется.

Сначала вызывают по районным судам, потом берут в крайсуд. Туда – милиция; сюда – военные-краснопогонники, хотя тех и других зовут ментами. Ведут в комнату для обыска. Таможня упрощённая – до трусов всё снимаешь, всё до нитки, а солдат всё проверяет, что понравится – себе заберёт, облегчая тебе путь в Царствие. А ты в это время повернись задом к столу, в особой на то кабинке без дверей стой, не ворохнись, а то вот наручники. Мне тут льгота – обыскивают словесно: есть что ре­жущее, колющее... Чтобы не солгать, я же христианин, всё подобное уже сховал в камере, научился этому непростому искусству.

- Нет ничего...

Начинают рыться в тетрадях, в записях. Спрашивают, потом всё в сумочку вновь складываю и меня забира­ет один солдат. Все остальные, хоть человек 15, будут под на­чальством одного солдата в шлюзе, а мне даётся личный телохрани­тель.

«Встань лицом к стенке, не глядите в стороны, руки назад!» Строжатся не сильно, и чувствуется, что расположены. Вот подошёл капитан, что-то спросил, я ответил. Солдат ему: «С ним не разрешается никому разговаривать». Посадят в отдельный «стаканчик» и в машине. И в суде в отдельном хранят, и если на все каморки едва ли и один из воинов в глазок заглядывает, то у меня стоит неотступно, не отрываясь, так положено.

Но вот выводят и в предбаннике начинают ещё раз инструктировать: «Лапкин, да ты в конце-то концов, будешь слушаться или нет? Тебе последний раз говорят, чтобы руки назад держал, не глядел по сторонам, рукой не крестился и отвечал только на вопросы судьи!» – «Крестился и буду креститься. А руки назад держать не могу, мне их уже повыкрутили однажды, когда во Фрунзе из храма выволакивали. Говорить буду только с вашего разрешения, о том и судье скажу». На это они, посоветовавшись, не решились пойти. Потом уже смягчились, не стали так себя мучить, но сначала выстроятся, порепетируют, и: шагом марш, марш!

Суд. Сколько радости он приносит человеку, когда в зале тебя любят и поддерживают, помогают молитвой. Три недели я жил как в одном дне.

Пока довезут до трамвайных путей, в глазок вижу лес, па­поротник. Отходили, отбегали ноженьки. Хорошо было в детстве, есть что вспомнить. По каким-то закоулкам везут в крайсуд.

Вот заметил кого-то из своих. Они могут кричать, мне всё слышно: но они о том не знают, ищут глазами. Милиция сдержива­ет народ. Машину так подгоняют к крыльцу, чтобы ты сделал один шаг и скрылся в отдельном закутке. Люди стоят слева. Медленно поднимаю ногу, и вперёд головой. Мгновение. Как вспышка – впе­реди мама, Надя (жена), матушка Анна Николаевна Бурдина в чёрном, яйцо крашеное над головой держит. Отец Геннадий Фаст в облачении – благословляет, рядом в подряснике диакон Сергий Бурдин. А солнце такое яркое, небо всё чистенькое, радость на душе. Сзади толкает солдат, на крыльце хватают – и вперёд ры­вок. Дверь захлопнулась. И могу воображать, как идут они в зал, как делятся мнениями, что говорят. А они, что они могут думать обо мне? Полная тайна для них моё помещение.

 Меня проводят через дежурку, ряд каюток, как телефонные будки, в крайнюю вводят меня. В остальных пяти, шести уже на­бито, будут групповые судить в разных залах. Сразу же кладу на скамейку рваный пижджачишко дерюжного покроя, сумочку с тетра­дями, и становлюсь на колени. Прочитал молитвы, открыл Госпо­ду всё, и желания мои не скрыты от Тебя. Потом правило утрен­нее ещё раз молитва всем святым. О, Матерь Божия, не оставь!

Походил, два шага неполных туда и обратно. Ширина – локти упираются. Начал петь – к глазку приник раскосый нерусский: нельзя петь!

Учит в духе молиться – буду петь духом! Отпирают замок. Замок-то зачем, солдат полная комната, рядом ещё солдат, и комната зарешечена, и взаперти все сидят. Замок, чтобы никто из них не вошёл, чего не передал. Без прапорщика никто не отом­кнёт. Выходи!

 Вход в зал. Перекрестился и во весь голос: «Христос вос­крес!» Все встают и хором во весь голос отвечают: «Воистину воскрес!» Милые мои собратья! Гляжу на них – из какой дали при­ехали, как же вы тут томитесь, где ночуете? Потом узнал, что тут Надежда Васильевна и матушка Анна, и Тамара, и все друзья участвовали, чтобы всех приветить, накормить, проводить. Хотелось, чтобы суд так и продолжался. И родных, и знакомых увидишь, и даже поговоришь со свидетелем. Это особая область, в двух словах не расскажешь.

 Солдаты проводят за загородку. Сажусь и успеваю окинуть взглядом весь зал. Вот баптист из Фрунзе, Иван Данилович Кушнарчук – из какой дали прилетел. За процесс несколько раз он прилетал, ждал последнего слова – а его и не дали сказать: друзья из Красноярска, Одессы, Казахстана, ближних городов, Новосибирска – полный зал, стоят, негде сесть.

 Братья, сёстры дорогие! Немного голову влево, скосил глаза и вижу: вот мама, там брат, и вот Тамара из Одессы тянется вверх. Плачут сёстры, мать утирает слезу. Хочется самому заплакать.

Начинаю раскладывать записи, приготовленный отвод суду, вопросы к свидетелям, ко всем. Разбить лживость надуманной статьи Уголовного кодекса 190-1. Наивно полагаю, что если сделаю это, то статья умрёт. Детский лепет ума. Кто судьи? «Звонковое» дело, тут всё запрограммировано заранее, молоденькая секре­тарша смотрит на дверь, откуда войти должен судья, вскрикивает: «Встать, суд идет!»

Так и не мог отделаться от впечатления, что идёт балаган-маскарад, опереточные игрушки сидят за столом, вот кто-то за­смеётся, и всё рухнет... Но шестерёнки уже зажевали, тянут, даже писать о том тошно. Суда не было, а была тошнотворная комедия привыкшим к таким инсценировкам-судам. Никому не дают высказаться, никого не слушают.

В первый день по пяти раз выводили меня, а суд всё уходил в соседнюю комнату на «совещание». Разыгрались малые дети. Какое совещание, когда однопартийный орган, безмолвные засе­датели. То ли начитались книг и тоже в своём злодействе хотят устроить подобие демократического суда? Когда уже на исходе был день, всё же так и не дали защитником быть Бурдину Сергию-диакону, отмели его, но и безбожника-адвоката я не принял. А ведь следователь дал бумагу в письменном виде, что защитника моего Бурдина допустят обязательно по закону, в законном порядке. Писал и знал, что обманывает; уже знали, что несмотря на угрозы властей, на запрещение в священнослужении, отец Сергий Бурдин работает в библиотеках, добывает сведения, указы партии и правительства, что было гонение на верующих, а раз были реп­рессии, то значит «Трагедия Русской церкви» и «ХХ век христиан­ства» – это не ложные измышления, а факты из истории, им это было, конечно, известно. Кто-то даёт указание: ни в коем случае не допустить Бурдина. И его, ни разу меня не видевшего, ухитряются допросить... свидетелем. Теперь защитником быть не может.

Не мог сразу сориентироваться, отвечать или молчать. Если буду молчать, думаю, они сделают закрытый процесс, и ни­кого больше не увижу. А срок дать – так и так дадут. Что де­лать? Помолился... умудри, Боже! Стал отвечать.

Судья просит рассказать о себе всё, и как я стал записы­вать записи на магнитные ленты. Подробно рассказал до момента знакомства с отцом Дмитрием Дудко. И не смог дальше говорить, ком в горле встал, как вспомнил, каким был батюшка, как мы тогда во всем с ним сошлись... как моя душа прильнула к нему. Тишина стояла в зале. Вот таких священников искал я всегда, чтобы они вышли к народу, жили его болями, искали овец.

 Кто и что говорил на суде, уже опубликовали частично в парижской газете «Русская мысль» за 5 декабря 1986 г. под за­головком «Здесь правду говорить нельзя». К ним поступили магнитофонные записи, и они всё стенографически перепечатали.

Судилище было беззаконное. Вижу, все лицедействуют, про­курор готов по кусочкам разнести, хмурый, ищет что-то, злится, а на лицах такая пустота и фальшь, что лучше бы молчать, не метать бисер пред свиньями и псами. Но взгляну на сидящих в зале, и возликую: слетелись, ласточки мои любезные, домы оставили, примчались, хорошие вы мои, добрые и нежные христиане.

 Как я соскучился по родным и близким. Кроме матов ведь ничего не услышать, везде советская действительность, уровень мышления в области ниже пояса, злословят то, чего не знают, а что знают (о блуде, о гнусностях половой активности) – тем растлевают себя (Иуд. 10 ст.).

Судья сразу же обратился к залу: «Я вижу, что тут большин­ство верующие, так вот, попрошу тут не креститься, ибо это есть нарушение закона о религиозных культах, будем выводить из зада. Написано, что богослужение в общественных местах устраивать запрещено. Ясно?!» После этого несколько человек были выведены за совершение крестного знамения. Мне не запре­щали, иначе кого же судить? Сказал, что пока руки не свяжете, буду креститься. Судья отступился.

– «Вот, почему, Лапкин, вы на скамье подсудимых, а в зале, хотя много верующих, никто больше не судится?» – «Слышите, что говорит судья? Вот, если спать не будете, то все тут же будете сидеть!» Когда отвечал залу, то осмотрел в зал и всех, кого ещё не разглядел. Матушка Бурдина над грудью показывает поздравле­ние – крашеное яичко пасхальное, улыбается. Миленькая, огонёк ты наш, радость ты наша. Матушка всегда была примером активности, и тут она такая же.

- Не жалеете, что начитали столько?

- Очень жалею, что мало, но больше не смог, сил уже не было. Хочу, чтобы в каждой семье было то, что я начитал, тогда не было бы хулиганов, воров.

Несмотря на мои протесты, что не приемлю состав суда, всё остаётся. Пошли свидетели и лжесвидетели. Показания были добрые, благожелательные. Но вот вышел священник Михаил Скач­ков, который проходит свидетелем, неизвестно почему он стал вдруг свидетелем, моего у него нет ничего, обыска у него не было. Значит, дождался своего часа, на сей и был приготовлен. Общественно-патриарший обвинитель от клана обновленцев? В кратком изложении, после закрытия дела можно прочесть, что изрекал сей муж, священнослужитель православной церкви. Самое лживое показание пытался и на суде говорить. Были ещё два лжесвидетеля – из хористов – их даже не вызвали, так они противоречили друг другу – отец и дочь Лензины. Клирошанка Шишкина изменила свои показания и на суде уже сказала всё, как было. С работы коммунист, зам. начальника конторы, Михаил Федорович Рыжков сказал на удивление всем иск­ренно. Когда он кончил, я поблагодарил его за добрые, искрен­ние отзывы. А священнику сказал: «Я вас прощаю и прошу благосло­вить». Он шагнул ко мне, широко благословил, дал поцеловать ру­ку, бросилась солдаты, но уже совершилось. И потом охраняющие долго между собой толковали, как ловко-де всё у них получилось, сначала священника обличили, заставили краснеть, потеть, потом примирение и благословение. Кафедру-постамент после этого оттащили в сторону, чтобы никто ко мне не смог подойти.

Когда заводили меня, то солдат рукой шарил под скамейкой. Чего они ищут? Оказывается, потом сказали, что это матушка Анна Бурдина розовым маслом скамью подсудимых мазала, честь проявля­ла мне. Да воздаст вам всем Господь в день оный, друзьям любез­ным, и да простит врагам, прельстившимся чечевичной похлебкой, страха ради иудейского падшим.

Суд однообразен. Вызов, свидетель, вопросы явно не по существу: кто давал? Хотя я ещё на первом допросе сказал, что всем давал я. Вы докажите, что я виноват по ст. 190-1 то есть то, чего она требует, чтобы создать виновность, что я не верю в начитанное. «Я верю», – вторю многократно суду.

Бесполезно к глухому аспиду взывать. И о них молюсь, да простит им Господь это злодейство.

Требую переэкспертизы. Суд постановляет, уходит на три дня закрытого заседания. От кого прячутся? плёнки чтобы никто не слышал? Да плёнки-то эти уже все прослушали: Ярла Пейсти, Рагозина, Дмитрия Дудко. И три дня занимались совершенно не тем, а слушали немного только из Рагозина, и судья Макаров Владимир Александрович спросил: «И дальше всё такое же?» – «Да». Ну, думаю, снимут с обвинения, раз там нет ничего. Нет, нельзя, иначе весы пошатнут­ся, не туда потянут. О чём думали заседатели? Ведь видят, что происходит. Увы, партийный долг выше наличной совести, и чем чудовищнее ложь, тем скорее поверят. Читаю молитвы, чтобы Господь коснулся сердца прокурора и судей всех.

Иногда, после первого заседания, или сделают замечание прапорщику за моё якобы неправильное поведение, а он при един­ственно возможной для пропитания его должности, должен из кожи лезть, выслуживаться, и вот он открывает мою каморку, где я молюсь и начинает меня дрессировать, сжавши зубы, прищурив глаза, заикаясь: «Ну, Л-л-л-апкин, ты дождёшься, ты получишь, погоди. До каких ты п-п-ор б-б-удешь креститься, ты замучил нас. Сколько же можно с-с-с тобой возиться, ты что, ждёшь особого к себе отношения?»

Кто-то из молодых солдат, уже вкусивший пирожного власти, привычно советует: «Да наломать ему в ребра, чего на него молиться...». Прапор буркает: «Ты заткнись!» А солдат даёт дельные советы, которые уже не раз, видимо, помогали. Но прапор, похоже, уже получил указанье: не превышать!

Можно бы и не ходить в туалет в суде, но сортир деревянный на улице, и, когда пойдёшь, то увидеть можешь своих. Прошусь, не ведут, наста­иваю. Упёрлись, толкают в машину. Решил: пусть связывают, я больной, мне не доехать. Заскрежетали, повели. Стоят родненькие, лучше вас никого нет. Мама меня крестит постоянно. Да услышит тебя и всех вас Господь. Травинку сорву, в карман, память.

Когда выходил из зала суда, то бросали цветами. Тут уж девчонки Петеримовы расстарались. Была дана команда: цветы не допускать. Чем уж это было вызвано, не толкуется. Можно понимать, как бдительность против чувств солидарности враждебной идеологии, а суду нужно было показать, что я одинок, что и архиерей против, и священник бунтует. «Заткни задом окно!» Сел солдат спиной, но около плеча есть зазор, и в глазок в двери, где замкнут я, при повороте машины мелькают кто-то, увидел, вот ещё одного, идут домой, разгова­ривают, я их вижу. Что нужно сообщить, кричите, слышно хорошо. Но они этого не знают. Им ничего не будет, а мне кричать нель­зя, нарушение режима, сделают хуже, тут изобретательность на зло, как на поле Куликовом, кто кого. Молчу, ловлю мгновения. Солдаты рвут из рук цветы, когда садили в машину. Но потом в дороге попросил ногой подвинуть мне цветочки, взял несколько, и в кружку на столе в камере, столько дней стояли, радость всем.

Привозят из крайсуда сразу же в тюрьму, в СИЗО. Солдаты, которые возят в суд, они не к тюрьме принадлежат, а отдельная воинская часть, они только на внешней охране и на сопровождении. Учатся, все с комсомольскими значками. Речь такая, что смысл трудно уловить. Одному из них сказал: «Ваш рот напоминает полную парашу, на поверхности плавает две крошки хлеба, и их нужно выловить и съесть». Так редки смысловые слова, единичны, а только горловое бульканье слышится: бля, мать. Несчастный... И при всей этой переполненности низостью и мерзостью ещё и патриотизм.

Когда зачитали, что Ярл Пейсти из-за рубежа говорил проповеди, этого им было достаточно, что я власовец и фашист. «Расстрелять мало такого».

В шлюзе уже все почти знакомы, прошу: «Уж вы меня поскорее отведите в камеру, а то тут дым, задыхаюсь». Иной раз и пото­ропятся, а бывает – несколько часов прохожу там, не сядешь, бетонные тумбы. Пою, молюсь, раздолье фарисею, тут и по­смотрят на тебя, и не по твоей вине.

В камере ждут. Сначала поешь, потом начнутся расспросы, и полный отчет о всем суде. Это занятие не простое, а нужное и полезное, рассказать о суде сокамерникам. Им есть с чем сравниватъ, как у христиан – и как у безбожников. «Да, а я, как я буду смотреть в глаза родным, вор, ворюга». Ударит себя по голове, отойдет, слёзы на глазах...

Вот и позади беззаконный суд. Обманули, не дали даже ска­зать последнего слова, к которому я так готовился, зная, что прерывать не должны... (За день до назначенного заседания, на которое пришли все друзья, привезли в пустой зал. Сидит в нем один только Титов, корреспондент из «Алтайской правды».

- Подсудимый Лапкин, вам предоставляется последнее слово.

- Меня же завтра должны в суд привезти, а не сегодня! Меня обманули, людей обманули...

- Вам предоставляется сказать слово, Лапкин.

- Так к кому же говорить, зал пустой...

- Так будете говорить? Вам что, публики не хватает? Если не хотите – дело ваше.)

В назначенный день приговор испекли, прогрохотали в зал. Кассационные жадобы послал.

Жду газетной публикации. Наконец «Алтайская правда» за 26 июля 1986 года приходит со статьей «“Златоуст” со 2-ой Строительной». Прошу охранников из соседних камер выменять эту газету мне, на наши старые, но уже через час было поздно, всё докурили.

Продолжаю так же молиться, благодарить Бога за всё. Великое благо – неизвестность, что будет завтра, сегодня. Обычно, как только осудят, так в ту же минуту переводят в дру­гую камеру, с осуждёнными. Но я все ещё в той же 112-й камере. Нас уже четверо. Приходит с допроса зам. директора приборостроительного завода г. Бийска Володя Редькин за голову взялся – его вызвали для выяснения чего-то в Барнаул, он в машине оста­вил у здания суда жену, да так и не вышел к ней, тут же и арестовали. Подошёл, говорит: «Хочу молиться». Рассказал всё, при­звал к покаянию, встал на колени. После этого вместе на колени вставали, но не рядом, повернуться негде.

И вдруг 1 августа, уже 20 дней осуждённый в той же каме­ре сижу – с вещами на выход меня и Володю, и вниз на этаж, в 132-ю камеру. Вошли, а там тараканы, тучей по всему. Нача­ли бить. Холод, темнее темного, и щели ни единой на видно в окне, в жалюзи. Потом поняли, что на благо нам, молиться не мешают. Поём, молимся, читаем, он переписывает Новый Завет, Псалтирь, я пишу стихи, на молитву встаём ночью.

 Начал Володя в образ внешне и внутренне входить. Борода чёрная, живот начал опадать, сон проходить, мозги просветляться, угар испаряться...

Ходит Володя, как петух по насесту по скамейке и меня за­зывает: отец Игнатий, давай споём «Царица моя преблагая» или «Отче наш», «Христос воскрес». А какой я певец, восьмую часть единого гласа не вем. А пою, и из баптистских песнопений тоже! «Чудное озеро Геннисаретское...», «Бога легко искать...», «Взглянь, грешник...», «О, имя Иисуса...». Пишет и пишет Володя псалмы – из Псалтири. Тоскует, хочется всю семью присоединить к Церкви, полюбил с моих слов друзей моих, хочет туда поехать. Плачет, как Досифей, прошу поскрытнее плакать, а то рассадят же. Через месяц рассадили, 2 сентября; он поститься начал, на этом нас и засекли.

Начал Володя сильно поститься потому, что у него был огромный живот. Он говорил так: «Сокрушу я тебя, мамона окаянная», – и хлопает себя по животу. Пищу в камеру дают обязательно на всех. Володя не ест первый, третий, пятый день ничего. Куда девать кашу и суп? У нас была запасная железная чашка, которую он неприметно вынимал из-под стола и ставил перед собой, склонялся над ней и хлебал ложкой из пустой чашки, шевелил губами, жевал и утирался. Охранники или что-то уже заметили, или им дано было особое указание следить за нами двоими, но они постоянно торчали у глазка во время обеда. Расстояние от глазка до стола – не более трёх метров. Как обмануть их? Но это удавалось Володе почти месяц. Живот мгновенно исчез, и выросла красивая, пышная, чёрная, густая борода. А кашу после обеда он неприметно спускал в клозет, и говорил: «Прости, Господи, меня. Пусть рыбки поедят».

Теперь он рядом, в соседней камере. Когда на прогулку идём, то он чуть приотстанет, а я потороплюсь и крикну: «Слава Иисусу Христу!» А он в ответ: «Во веки слава», и крестится. Как он теперь, что с ним, не знаю.

Ему статья грозила до семи лет за нанесёный материальный ущерб, как хозяйственникам. Радиоэлектронную аппаратуру и переговорные устройства он, по указанию начальника, отдавал высоким чинам в КГБ Алтайского края, и других силовых структурах. Но об этом в показаниях умолчал, солгал, потому что боялся. Когда он начал молиться, то в душе началось просветление, и он уверился, что лгать нельзя. Я постоянно убеждал его в этом и говорил: «Вызови прокурора, отрекись от лжепоказаний и скажи, как всё было. Доверься Богу. Срок дадут длиннее, на душе будет светлее. Начни жизнь свою с новой страницы. Христос есть Истина и никакой лжи не приемлет никогда». Володя понял это со всем пылом его пробудившейся души. Горько плакал, боясь ухудшения статьи. Написал заявление, приехал прокурор и начались его свидетельские показания, а не лжесвидетельские. Ожил, ободрился. Что меня всегда приводило в изумление, так это то, что все кто так делал, то как правило, всем статью меняли, но не на более тяжелую, а иногда и на условное наказание. Тогда это было вовсе уж в редкость. Но у Бога Свои замыслы о нас.

 После суда и свидания были у меня с родными. Всё по телефону, и видишь их через кабинку. Объявили, что мне завтра на этап. Сборы недолги – что можно, оставил в камере. До свидания, сверчки! Их было у нас несколько в камере. Мы им крошек давали, и кашки. Поют всю ночь, и усы как антенны, интересно наблюдать. Забава нам. Как сверчки друг к другу в гости ходят, как токуют, знакомство заводят – всё рассмотрено.

Отдали меня этапу. Уже при отходе поезда слышу крик Нади, успел крикнуть в ответ. А ей сказала какая-то тётка с нашей улицы. Не смог я передать, чтобы пришла раньше.

Вот на этапе самая большая трудность – это не водят в туалет. Даже без воды, без еды – всё это ещё как-то можно. Точь-в-точь как в «Архипелаге», как будто бы сегодня он всё видел и описал. Не ведут – и всё! Криком кричат – особенно жен­щины. Конвой лютует. Кто не первый раз едет, те уже знают, что из местных самый злобный – новосибирский конвой. Нас везёт ташкентский. В купе пять человек – это вполне сносно. Моло­денькие солдаты, интересуются. Пошёл разговор. Просят сводить – ведут, воды принесут, а потом и консервов дали: «Это тебе, ба­тя». Разговор о Боге волнует в ту или иную сторону всех. Подходят, стоят рядом, и часами беседуем. Потом стали просить молитвы женщины в соседних купе, и я с разрешения конвойных написал.

Какие бы суровые инструкции ни были, как бы ни тренировали охрану, но в душе у каждого есть то, что недоступно врагу, где луч света пробивается. Молиться некогда, беседа всё идёт и идёт. Прошу открыть окна в их коридоре, нам они недоступны – исполняют. Смотрю на птиц, на степь, а ночью – на звезду. И ведь как человек устроен! Вот чуть по-человечески обошлись, увидел свет Божий – и уже будто бы и не сидел в темнице, и всё по-новому. Не хочу прежнего, привык к тишине молитвы, боюсь за себя: опять деятельность начнётся, снова молиться недосуг, всё на скорую руку... Избави, Боже, помоги, Господи!

 В Джамбуле не приняли, конвоя не дали, и повезли дальше, до Ташкента. Там снова в машину. Перед этим полчаса или час гоняли по путям вагон – чтобы удобнее было перетарить груз.

Осмотр. По камерам. Вот хуже Ташкентской тюрьмы пока не видел. Клопы потоком идут, падают на тебя, кусают, всё в крови. Несколько ночей – и снова этап на Джамбул. Здесь им показалось, что нас мало набралось, ждут следующего третьего числа. Срок идёт. Снова знакомства. Моя главная забота – где найти место, чтобы никому не мешать и воздух был почище. Нашёл у двери.

Тут и порядки иные, вольнее. Заключённые выменивают у под­следственных или у этапных что можно в дело пустить. Заметили у кого-то золотой зуб – уже договор с охраной, чтобы охрана не подходила. Начинают привязываться. Выбивают ему зубы, зовут охрану и тут же выменивают на анашу, наркотик, и про такое написал уже Александр Исаевич.

Вечером, когда пройдет в шесть часов ужин, и в восемь про­верка, все затихают, сейчас будет урок закона Божия. Читать будет некурящий Пётр. Курящим не давал в руки Евангелие. Помыв руки, раскроет книгу Жизни, и все будут лёжа слушать, никто не разговаривает, никто не курит, и это строжайше испол­няют все. Чуть кто сделает попытку лёжа на шконках, на втором этаже – «вертолёте» закурить или разговаривать – прекращаю проповедь. Все на него шикают – замер.

Отвечаю на вопросы. Вскоре опер тамошний начал вызывать «уток», про меня и про мою «пропаганду» вызнавать.

Вроде бы нас было достаточно в камере, вдруг открыва­ется дверь и вталкивают ещё 35 человек. Куда лечь, как?

- «Это тебе не Америка, молчи, шнурок!» На прогулку в Джамбуле не водят. Откроют для виду: «Кто на прогулку? А, не хотите – не надо!» Ему куда легче не водить. Радио орёт дрыгающие мелодии, песни Пугачевой – возненавидишь всё это. Молись, как можешь.

Скоро ли на этап? Наконец повели в «отстойник», потом проверка, ещё проверка, есть ли жалобы. Молчат.

В вагоны и в путь. Снова знакомство с конвоем. Ведут меня в туалет, потом прошу ещё за одного больного – ведут и его. Выгрузка – в «отстойник».

 Первая ночь – 23 ноября 1986 года – в Жанатасе. Это место зовут «зоной смерти», «зоной дьявола». Пока я ничего этого не знаю, а знаю, что такое этап: снова те же мучения без возду­ха, снова по туберкулезным камерам... Подошёл казах-прапор­щик, выслушал и говорит: «Ты пиши заявление, у нас начальник Бахаев Б. Б., хороший, могут и оставить». Написал, жду.

Вызывает замполит Беженаров, провёл беседу. Я только и го­ворю о бороде. Начальник тюрьмы пошёл мне навстречу, разрешил выехать на этап с бородой. Здесь никаких. Плачу горькими слеза­ми. Просил сменить режим, меру наказания более жёсткой сде­лать или выкуп взять за бороду, как делал Пётр I. Ничто не помогает. Ведут в парикмахерскую. Стрижёт какой-то чеченец.

Разрешили взять бороду, до Суда Божьего. А чечен бреет и говорит: «А не накажет меня Аллах?»

Ведут в первый отряд, в локалку, в карантинник. Вначале в баню ведут, там на дворе всё старое сожгут, а кто хочет – мо­жет что-то сдать на хранение. Да кто там будет хранить? Я же до последней нитки всё пронёс и вынес. Со мной пошёл капи­тан Кудериев, о нём без благодарности не могу вспоминать. Оказывается, и на этой работе можно остаться человеком. Спокойно, никуда не лезет, попросил все записи в сейф себе. Сдал пальто, сапоги оставил старые. Всё моё имущество оценили в три с половиной рубля. Моют, бреют голову наголо, переоде­вают. За всё высчитают.

Ведут снова в зону в зоне, за железные ворота. И вот ви­дим, как строевым шагом молотят асфальт те, кто на десять дней раньше прибыли. Их останавливает человек, тоже зэк, большого роста, и бьёт ни за что – вроде бы нога не так была поднята. Впервые вижу так близко массовое избиение. Когда маршируют, то стук сапогами такой, будто бы землю выбить хотят, все в чёр­ной форме... И вспомнил картины Дейнеки – уже готово всё для принятия антихриста. Зрелище впечатляющее.

Выстраивают нас. Кого-то сразу же избирают мишенью для битья. Кто-то не знает лево-право, не туда повернул. Бьют наотмашь, разбивают в кровь. Падают, как снопы. Старшины Аманкулов и Акулов. Амир Аманкулов вскоре убьёт Женю Маликова черенком лопаты по черепу.

 Когда привезли нас, то мне сказали из штаба тайно: «Вот человек был в штатском – это майор из местного КГБ, приезжал про вас узнавать, сказал, чтобы пальцем не трогали». Скажу, что так и было. Бьют, все валятся до меня, меня обойдут и пошли молотить дальше. Но и я старался выполнить все команды, в чём видел не наказание, а отдых – солнце, воздух, птички летают – воробьи, горлинки, видны в небе грачи, го­луби – тут жить можно. Потом меня стали отводить в красный уголок на время битья, чтобы не видел. Но бывалые зэки, которые с нами пришли этапом, говорили, что года два назад вот в этой ленинской комнате все стены до уровня головы и пол были залиты кровью. Били арматурой и в корытах отмачива­ли, бросались на проволоку, вешались, вскрывали вены...

В лагерях есть секции под разными названиями. Чтобы в такую вступить, надо было зарекомендовать себя – что ты готов продать любого, и у тебя нет нарушений режима. Вступивший в такую СПП (секция профилактики правонарушений) – уже законченный гад, говорят зэки. Обычно на зонах этот род негодяев составляет вовсе незначительное число. И на стенах, и везде рисуют гроб с кисточками и имя такого СППэшника. «Повязанными» зовут их, им дают треугольник на руку. Но если ещё и дальше пойдёт, то будет бригадиром или старостой, ему на левую руку дадут прямоугольник и надпись «бригадир». Цени: лишняя чашка еды, меньше работать, но уж старайся, пёс, бей не на живот, а на смерть себе подобных! Бей, но не в присутствии начальства. Оно будет делать вид, что ничего нет, что всё нормально. Здесь сделали так, что вся зона была повязана за исключением трех человек: Лапкин, Буряк и ещё кто-то старой закваски. Меня сразу же спросил замполит Беженаров: «Будешь вступать? Наверно, не будешь?» – «Нет, нам это не положено, я же верую­щий». – «Мы вас и не принуждаем. (Значит, такое указание). Ну, а если бы стали принуждать, то вступил бы?» Настроениость была умереть, но не вступать. Я – христианин.

Выходит на крыльцо Аманкулов Амир, держит речь: «3она – вязаная», и если кто откажется, то пойдет к РОРу (режимно-оперативный работник!) Потом убедиться смогу не раз, о том и в Прокуратуру СССР писал, и в Президиум Верховного Совета: POP майор Дулутбаев – палач по призванию, садист. Всё в этом человеке омерзительно. Рассказывают, что на этого «воспитателя» было несколько покушений на свободе – выпрыгнул в окно, но от своего «хобби» не отстаёт.

Прошло десять дней в «локалке», разобрали нас по отрядам. К работе пристроили. Производство швейное. Учат быстро. Показали, как включать, как нитку вправлять, смотри, не забывай, два раза уже много показывать, через полчаса будешь норму набирать. Куда ты денешься, будешь... Тут главное воспитание для раба: корм, работа и палка («хлеб, наказание и дело – для раба»Сир. 33:25). Мы пришли в рабовладельческий строй. А каково это молодым, они же комсомольцы – мы не рабы, рабы не мы, и вдруг такая молотилка. И так быстро привыкают, в течение первых же минут, такие кроткие делаются. Самое действенное орудие воспитания – кулак, палка. Дядя антихрист знает, что нужно рабам, как подчинить себе мир.

Шей, работай, срок к концу ближе. Чем больше, тем лучше. Норма каждый год, говорят, повышается. Не там только, но и в иных местах. Вот матрацный цех, выполняют заказы Вооруженных сил страны. Шьют в другом цехе оболочку, наволочку, матрацовку. Несут тюки ваты на себе, иногда на машине, растеребливают, рвут на мелкие кусочки. На кантыре-весах один зэк отвешивают точно по весу. Перекидывает другому. Тот на машинке зашивает горловину и отсюда разбирают на стеллажи. Примитивно до одурения, но самому не придумать. Чтобы ровным слоем была вата, даётся черенок от лопаты, и бей, разгоняй по всей матрацовке. Вентиляции нет, цех первое место держит по поставке в туберкулезные. Потом сверху накрывают брезентом с пометками, где шилом ткнуть, в те места игла специальная в ручную будет продергиваться, с тряпочкой-мушкой. Старайся! Казалось бы, такие матрацы век не проспать, не пролежать, можно всю страну уже завалить, но вот пыль глотают, выхаркивают лёгкие. Не ска­жешь, что не пойдёшь, тебе не санаторий обещан, «кулёк не на­девай», от работы не увиливай, недрёманое око надсмотрщика, палка и полкорма. Опять вспомнишь Солженицына. И знаешь, что нужное дело, да так его сделали тягомотно, невыносимо тяжело, проклинаемо всё.

В казарме убрано, чисто. Всё думал, где же приспосо­биться, чтобы можно было молиться. В тюрьме, в какой бы ни был, там было попроще, всё же на работу не выгоняют, и более или менее можно день свой разнарядить, притулиться, прилипнуть к стенке. Везде находил место для молитвы. В казарме вдоль стены выступают укрепляющие столбы, утолщения стен, и там это про­странство не занято, через головашки кровати пролез туда – хорошо.

Заправка коек – матрац так сбить, чтобы был как кирпичик, по шнуру будут елозить зэки, чтобы простынёй обернуть, особой методой.

Это не камера, где жгут всё, где нет начальства; тут всё по минутам. Если вышел старшина, крикнул: убирай территорию! значит должны все, любого возраста, бегать к одному венику, а осталь­ные хоть руками счищать плевки. Ах, не бежите, ждёте особого приглашения... стройся! Вы что сюда пришли, за меня срок от­бывать?

 Выстроили по линейке. Пошёл старшина в казарму, надел рукавицы меховые. Я так и не узнал, то ли в них что подложено, отчего такой треск раздавался, когда начинал он бить. Бьёт в голову, и ногой пинает куда сможет. Защищаться нельзя – это уже калека будешь. Валятся как столбушки, головой лысой или по мёрзлой земле, или по асфальту. Начальства нет, при нём не бьют так, оно блюдёт, чтобы не били, а потом вызовут старшину и продлит срок его полномочий ещё на год за добрую дисциплину.

И вот в каждом этапе каким-то особым чутьём познаются те, кто не будет на должности старшины, кого будут с первой минуты усиленно забивать во всякое время: слабых, ленивых, вредных, порченных, не угодивших; заставлять всё делать, мыть, скоблить, подносить. Такая жертва в камерах тюрьмы не всегда видна, там ещё выдает себя за кого-то великого, ещё пытается возвыситься. Но вот вступил в лагерь, и сразу же идёт разделение. Кто-то же будет из вновь приведших на должности в лагере, как это будет происходить? Решил смотреть очень внимательно.

Вот начали бить старшины одного, он не туда поворотился, не так стукнул ногой, не на ту высоту поднял сапог. Старшины вроде бы хотели дать всем отдохнуть, но вот из-за него, из-за этой вошки будете маршировать, будете бегать, ходить на кор­точках – гуськом. А ты, ты не хочешь, выйди из строя, ты не просись, пусть они ходят. Началась электрификация кулаков и сапог самих зэков, началось разделение, и злоба вскипает мгно­венно. Идут, косятся, шипят. А этот уже весь трясётся, ждёт развязки. Дают отдых на две-три минуты, чтобы могли расправить­ся с этим бедолагой, чтобы почистили ему зубы, примерили са­поги на его заднице. И вот те, кто без четверти готов, первые набрасываются волчатами, рвут того, с кем вчера на нарах вместе в карты резались. Какие-то тайные пружины есть и в избиваемом. Жалей, но приглядывайся – и обязательно в дальнейшем в этом несчастном найдёшь то, за что он получает возмездие, профилактику: упрям, ленив, всегда голоден, все объедки собирает. Первое время подкармливал таких, а потом и самому не стало хватать. Начал экономить на ужине, на обеде, кусочки от пайки отламывать, таить в кармане, а в ночную смену вместо валидола под язык – сердцу легче.

Туалет один на всех, как здание конюшни. В промышленной зоне – там свой. И рядом желоб. Хлюпаешь, по казармам разносишь гигиену. В тюрьме приспособился – чтобы не быть не в авторитетном ме­сте, вставал пораньше, некоторые ни разу не видели ранних «жаворонков» на горшке. Но как здесь быть? После отбоя дежурный строго следит, чтобы два часа никто из казармы не ходил в сортир, там тоже дежурные ловят, в клетку поведут, это всё в ту же клетку под открытым небом, там и ночуешь, нелётной погоды нет, снег, дождь... как на степени плачущих по правилу 12 Григория Неокесарийского. Размышляй, по твоему не будет, прижми дизентерию.

Вот пробило на часах 12 ночи. Потянулись метров за 100-200 в отхожее место. В любую погоду запрещено идти в брюках – как бы не сбежал, иди в кальсонах. Но когда подойдёшь выход искать из барака, тебя дежурный посмотрит, на твою фамилию пришитую к груди, запишет, взглянет на время, чтобы недолго, чтоб сохранился труженик, строитель коммунизма.

 Сегодня, как и каждый Божий день, надо проверить, не сбе­жал ли ты. Стройся: пошёл на плац. Отрядами, колоннами. Начальство всё собралось при входе на плац, жмутся за стенами от ветра. У тебя больные уши, хочешь ушанку снизу клапанами подвязать – не положено, тварь! Неси разрешение. Врач провери­ла, выдала. Не положено! Врач извинилась, поднимай выше уши, слушай команду. Ноги мерзнут, руки? Тебя кто сюда звал, что я за тебя срок отбывать буду? Пинком ему, лезь в толпу. Началь­ство руки бережёт, тут есть экзекутор, за поварёшку каши будет кишки выматывать.

По-фамильно, по отрядам, и шпалерами на свои установленные места. Времени много, твори Иисусову молитву. «Пожри, душа, смысл и поглоти мудрость» происходящего.

Строевая – это мечта союзная, чтобы везде всех под одну гребёнку, строем, в ряды, шпалерами, легче руководить, к этому всё идет. Просто тут вдруг, без переходных моментов рвануло враз – и уже в коммунизме. Сопротивление сломлено полностью, забитость полная. Бьют на каждом шагу, и пол шага не сту­пить без колотушек, избежать этого абсолютно невозможно. На улице холод, пурга, пронзительный ветер – укрыться вовсе негде, вошёл потихоньку в казарму – тебя тут же засекли – подставляй рёбра, скотинка.

Дождь хлещет, весь промок, а сушиться негде, только на собственном теле. Следят за чистотой, а воды нет. Ходи чистым, чистота – залог здоровья. Заставят носить раствор, мазут, всё в той же одежде, но будь опрятным, чистым. Стирай, чисти, а воды нет, сушить негде. Иногда потечёт холодная вода, да кому достанется? Успевай. В бараке повесить бы к батарее, иногда топят, бывает потепление, но нельзя, всё будет выбро­шено, идёт ежедневно ревизия по несколько раз в день, всё лиш­нее прочь.

Потом выстроят, шапки в руки и в шапку всё сложи, началь­ничек проверяет наличность – не вздумай прятать, себе в на­клад. Растребушат так, что не узнаешь, где было твоё. Какая тебе ещё расчёска, через пять лет волосы ещё будут, если голо­ву не оторвут. Вытянули шапки, стоят у парадного подъезда, матерки ловят, воспоминаниями свободы утираются. В моей шапке больше всех: «А что это у тебя, батюшка, тут?» – «Просфоры, их в мешке нельзя, крысы съедают, а это святыня». – «В карманах нель­зя, съешь».

Но потом привыкли к моему контейнеру при себе, только ру­ками разведут выше бёдер – вот ты какой у нас пузырь... Ничего, волнения нет, все улыбаются, отдохновение. Тебя, батя, не бьют, тебе хорошо с твоим Христом. Меня совсем затюкали, я рядом с тобой буду становиться.

Пошли комиссии, доложи, чего рентген не усмотрел, чем болел, что забыл выявить. О, зэк, сказано тебе, не торопись, сокройся. Всё что выявишь по болезням гражданским, всё это будет против тебя. Если болен, то звонковать тебе, бедола­га, на «химию» вербовщики не берут доходяг, им нужны Спартаки, Кожедубы. Эту карточку будут внимательно «сваты» смотреть, и ты при твоих характеристиках добрых, будешь ждать, молить о «химии», от которой на свободе нос воротил, а теперь будешь во сне её видеть, и ждать, как христиане ждали второе пришествие Христа – так говорит Солженицын. Но мимо, только запах, только колокольчики с той свободы протиликают – это всё твои болячки, они поперёк дороги быком встали, не пропустили, не помогли и твои благодарности. Сокрой свой геморрой, прыгай яко козёл, докажи свою проворность, да зачтётся тебе в день воздаяния.

Молва идёт о бригадах; где строго, где какой начальник, кум, кто помощник – «помогаvло», подкумок бывалый, настоящий. А от тебя ничего уже не требуется, тебя покатили, закрутило ещё раз. А пока учись честь своей шконке отдавать, она тебе пропуск даёт зубы во рту носить. Лечь, встать – успевай, не то всех будут поднимать. Разговоры умолкли, «поймали тишину!»

Прожарка не работает толком, только распаривает, появились вши, большие... Обыскаться неудобно, да и где. Благо при­слали нижнее тёплое белье, синее, а в нем ям, что в кустарнике, хорониться куропатке. И чесаться стыдно. Вот тут и дом вспомнишь не раз, сколько было того, что не ценил. Простой утюг, на который держал гнев всегда за прожигание столов и падение на ноги со стола, тут его за друга почел. Переоценка ценностей.

 Вначале раздевался, а потом одевался, чтобы исполнить вечерние молитвы. Потом предупредил старшину: раздеваться по команде не буду, а разуюсь и сразу за головашку кроватей залезу для молитвы. – «Какой базар, батя, молись, и за нас помолись своему Богу». Только пристроился, входит начальство, притаил­ся, не заметили...

Дежурство, что и как докладывать, тренируют, в два пред­ложения можно вложить. «Гражданин начальник, за время моего дежурства в отряде происшествий не произошло, дневальный осу­ждённый Лапкин». Но в дневное время нужно успеть открыть казарму и соблюдать субординацию, если тут нет выше этого пришедшего по званию, крикнуть: встать, смирно! Если пониже чуть званием или должностью, то команда только встать. Запоминай, и не дай Бог, если тут начальник отряда Алтынбеков, лейтенант какой, а ты из другого отряда лейтенанту, тоже начальнику, скажешь смирно – это значит и твой должен встать смирно, этого не простится в сем веке, будешь головой стукаться в стен­ку в коридорчике от рукоприкладства старшины.

Смотрю на всё и всюду повторяю себе: «Пожри, душа, смысл и поглоти мудрость». Дли чего-то же послал меня Господь, что-то же хочет сказать. И летит шелуха, смотри на зерна, отсеивай на несколько раз. Не раз говорил: Господи, я уже усвоил этот урок, в другой класс хочу. Повторим ещё раз, душа моя, не забывай виденного. Время завтрака, обеда и ужина определяется командой: приготовиться заготовщикам! Это заранее на записи несколько человек, они идут в столовую, и получают ровно столько, сколь­ко человек, по десять за стол. Что уж попадает из нормы, не знаю, но хлеба не хватает. Хлеба дайте! Начальство говорит, что остаётся на столах столько, что стадо свиней ещё откармливают. Так нашим родным сказали. Каких свиней? Кого они имели в виду, себя? Или стадо своих прелюбодеек? На столах шаром по­кати, чистота. Когда по поварёшке разольют, то в бачкеvещё одна поварёшка остаётся на всех, и редко кто не качнётся за этой порцией. Перед столовой шпалерами стоят отряды, старшины вбегают в столовую, а в жаркую солнечную погоду бай стоит перед столовой; бек рядом, благослови, отче. Кивок, «шапки долой!» Погода не в счёт. Справа но одному, марш-марш, вперёд, бегом, бегом. Ну, погоди. Если кто-то шёл шагом, это тебе к битью батогами, там черенки от лопат ждут тебя, падлоv!

Старшине важно перед начальством быть на своём месте, без замечаний проскользнуть. А одно-два замечания, это тебе чем грозит? Или в строй вместе со всеми встанешь, значит, тебе будет то же, да ещё и битые тобой вчера память пробудят, позвонки под каблуки, а то и резиновый шланг плачет по твоим бокам... Бегут, ищут своих заготовщиков, где наши. Обычно где-то при одном месте. Встать, сесть, встать, сесть.

Вначале я знал своё место, при самом конце, у кастрюли, у бачка. Но там неудобно, стал на другой конец, на самом проти­воположном конце стола. Меньше толкотни, мне бы перекреститься спокойно. Но теперь уж добавки не будет, – пока терпимо. Сели. Встаю, начинаю молиться, семь поклонов, сажусь. В столо­вой около 700 человек, все на виду. Нужно поскорее поесть, и из-за стола помолиться.

Ложка в чехольчике, сам сшей или как хочешь. Этим веслом будешь подгребать к себе, выплывешь ли на свободу? Тут чахотка-туберкулёз и прочие хвори будут таиться в пустой чашке. Из-за стола успевай со всеми, не прожевал – чашка твоя свиньям, пей через край, так сподручнее, стыд забудь. Профессора спо­рили, в какую сторону наклонять тарелку при конце еды. К себе, только к себе. Да не пролей. Раздатчик себе немного подкараулит. Потом стали тянуться с черпаками на мой конец – на, батя, а то совсем отощаешь, ешь, старина, да молись за нас, чтобы амнистию Горбачёв не забыл дать.

Из столовой бегом, шапки не вздумай надеть, пока не ска­жут; забудут, так и тает на лысинке снег. Ох, мороз, не морозь меня. Ел – не ел.

Послали как-то чистить картошку. Мелкая, грязная, холодно, страшно тоскливо. А бывшие старые зэки, столовые работники, говорят, чтобы там место занять за нас родственники начальству заплатили не мало. Тут тоже конкурс. Вот не думал. Подходят, зовут в свою «светёлку», где им место для отдыха. «Расскажи, святой отец, что-нибудь про Бога!» – «Да мне картошку же надо чистить». – «Это успеется, пусть алкоголики чихают, ты сиди в тепле. Чай – чифир будешь? Нет? Правильный мужик». Поговорил около часу. У них в котле осталось что-то для свиней. Позвали всех, порции по две дали. «Не спешите». Нет, уже ускорение взято, раз – и всё в надёжном месте, как в «Одном дне Ивана Денисови­ча», пошла кашка. Живот полон, а есть охота. Сроду так дома не было. Медвежья логика, ешь, чтобы потом было из чего желудку сосать.

Так за всё время ни разу и не пришлось чистить картошку, только приведут, сразу же забирают на собеседование, и те не ворчат, им потом будет второй обед. Есть в человеке всегда где-то в душе живой интерес, но столько он лет был в одиноч­ной камере, что когда на свет выпустили, то эта часть души омертвела, ходить не может, как Костылин из «Кавказского пленника» Толстого после побега из земляной тюрьмы. Вопросы серьёзные, полезные всем.

 Сразу же стал искать, есть ли в лагере верующие. Подсказали, что есть два, называются свидетелями Иеговы. Позже не раз беседовали, но общего нет ничего. Не явились на призыв­ной пункт, и стоят на том твёрдо. Если бы в один день все так поступили, то человечество добилось бы того, о чём шумят, тол­куют, маракуют как в этом обмануть друг друга, о чём послания президентов, пап, патриархов, и сползают всё ближе к ядерному финалу. А вот эти ребята реально показывают: сделайте так, подражайте нам в одном этом, и всё исполнится о чём мечтаете, мир разоружится в один час, в одно мгновение.

Я видел двух насто­ящих борцов за мир, Бурака и Гончара со ст. Мерке. И они говорят, что это так нужно по их учению, что у них уже все были в заключении, и дядя несколько раз, и отец, и брат, и бабушка. «Mы все каторжники», – смеются они. Добрые работники, держатся с достоинством. Но мне искренно завидовали: конечно, вам Биб­лию дали, а нам никогда не разрешат, за вас столько людей, а за нас кто? Добрую память оставили они в те дни, хоть было с кем поговорить просто о жизни, о нравственности. Верования все еретические, а живут чисто.

Читал всё время Библию, редко газеты, отрывки из Щедрина, Достоевского, Хмелёва «Неупиваемая чаша». Гурам Гегешидзе – всё о смерти, полезное. Воспоминания Горького, Толстого, публицистика. Ежедневно и постоянно вспоминал на всё виденное слова из Библии. Когда мог – ходил по зоне, правило вычитывал.

В свободное время можно и письмо домой написать, если твои конверты на стащат в твоё отсутствие. Жди, может быть и ответ придет. Мне письма не старшина приносил, как обычно, но прибе­гал посыльный из штаба: батя, тебя в штаб зовут, пошли... К оперу ведут, там уже будут решать, что отдать, что прибрать себе на память.

Мне отдавал всё лейтенант-немец, тренировал меня: «Выйди из кабинета, постучи, и по-немецки попросись». Выхожу: «Дарф ман гхерайн?» –«Яволь». Что-то отдаёт, остальное пообещает потом: «И так тебе, Лапкин, много уже дал сегодня, иди, а то отнимем и это».

 Сестра Евдокия прислала как-то пастилу яблоч­ную, из диких яблочек натертую, тонко размазала и засушила, при­слала. Осмотрели, решают, давать – не давать. Молюсь, помоги, Господи. Отдали. Подожди в коридоре. Скорее прячу в сапог и в рот, а то скажут – не положено.

Потом мои письма стал выдавать капитан Кудериев. Этот вёл себя вполне корректно, по-человечески, ни разу при мне не заматерился, как и начальник подполковник Бахаев.

Когда я получал телеграмму, что умерла моя самая близкая помощница тетя Тоня на 78 году, то я заплакал там же. И этот капитан сказал: помолись тут, пока никого нет, и прикрыл дверь. Я встал на колени, поплакал. И к печали моей он был так искренен, что в этот день бывшей в Жанатасе Надежде Васильевне сообщил о смерти нашей подруги, передал мне от неё записку. Более всего меня всегда удивляла сцена, когда умирал отец Арсений и душа выходила из зоны, и видел он везде огоньки добра в душах людей. Вот и я так же более всего поражался, где, в каких местах были такие добрые люди, через кого мне Господь являл милости. Где и не предполагал даже. И среди заклю­чённых находил такие души. Бог находил, ко мне приводил. И среди офицеров есть люди. Всех обрати, Господи, к Себе!

9 февраля 1987 года вызывают меня в штаб. Там сидит в штатском помощник прокурора Джамбульской области. Снял с меня данные, спросил, признаю ли себя виновным. – «Нет, не признаю. Судят не меня, а книги, а они хорошие». Посмотрел в бумаги: «Ну, это и не важно... А впредь не будете идти против?..» И читает по статье. – «Я не шёл и не могу идти, я же не политик, а верующий». Несколько раз спросил о твёрдости моего слова, потом начал прощаться. Напоследок сказал: «Вас может быть, отпустят».

Что это были за дни до 25 марта, до дня освобождения, догадаться не трудно: не дни, а часы...

 

Письма

 

В заключение воспоминаний И. Т. Лапкина мы приводим письмо, которое он через пять месяцев после освобождения разослал широкому кругу своих друзей.

«Мир вам, мой дорогие и родные братья.

От всей души благодарю всех-всех, кто бы он ни был, старый или юный, православный или просто сочувствующий, всех, кто соболезновал в моём деле, кто приезжал на суд, кто помогал молитвами, средствами и во время заключения, и после освобо­ждения, кто помогал и советом, и сочувствием, защитой, добрым словом и вниманием, кто усмирял клеветников, кто помнил, что и он живет в теле, что и он человек, могущий завтра или сегодня оказаться в подобном или в худшем положении. Как бы ни сложилась наша жизнь, но будем помнить урок, полученный от того, что было со мной. Этот случай помог очень многое выявить, прояснить – кто есть кто. И самое ужасное, что сам я ощутил до конца уже на суде, это сверхтрагическое и печальное положе­ние нашего священства, пленённого трусостью и корыстью. Две петли, двойные узы. И какой соблазн подали они своими дей­ствиями овцам, когда и тайно и явно натравливали людей против меня, уже находящегося в узах за Христа. Угрожали так же, как органы власти тем, кто приходил на суд, запрещали посещать зал суда. Сердечно благодарю за радость, доставленную мне вашим присутствием в зале суда, за письма и посылки, полученные в узах и на свободе уже. Да воздаст вам всем Господь Бог ми­лостями Своими в день Судный. Вы исполняли заповедь, которую так нелегко исполнить сегодня. Вы посетили меня в узах за свидетельство о Христе. Я много хвалюсь вами перед Господом и перед внешними, и перед внутренними. Молва о вашей любви, о цве­тах душ ваших облетала тюрьму и лагерь – вот как дружны и любве­обильны христиане. Низкий поклон всем священнослужителям, всем верным Христу, кто был на суде, кто давал верные, искрен­ние показания.

Снова всех вас приветствую пасхальным приветствием, которое я говорил при входе в зал суда: ХРИСТОС ВОСКРЕС! И жду снова радостно-единодушного: ВОИСТИНУ ВОСКРЕС! Привет­ствую словами, произносимыми при выходе из зала суда: СЛАВА ИИСУСУ ХРИСТУ! И жду от вас радостного: ВО ВЕКИ СЛАВА!

 От всего сердца прощаю всем священнослужителям, предавшим меня, дававшим лживые показания, всем близким к церковным кругам недругам прощаю. По милости Божьей среди простого народа не было ни одного подобного лжесвидетеля. Да не вменится лжесвидетелям на Суде Божием их иудин грех.

Прошу простить мне мои прегрешения против вас. Храни вас Бог, до скорой встречи.

Игнатий. 23 августа 1987».

«...У меня такая переписка: ответил: за август 72 письма, сентябрь – 78, октябрь – 123, ноябрь – 85. Иной раз, чтобы ответить – до десятка книг наложу на кровать. Пишут, что вроде бы польза совопросникам есть. 1987».

Выдержки из писем Игнатия, полученных нами в Москве:

«...Я там написал (одно время была возможность припрятать и вынести) около 50 «стихов» и в одном написал: «Беды прошедшей нежность забвеньем не сгуби...».

И когда ещё был в тюрьме, а я прошёл по 5 тюрьмам, то решил, что если Господь позволит ещё увидеть свободу, на что иногда никакой надежды не было, то, чтобы сделать где-то в частном доме, в сарае или ещё где домашнее КПЗ – самому себя закрывать на несколько дней. С самой КПЗвской обстановкой, и отвлечься от суеты и не забываться, не обольщаться жизнью, и как у святых было: то в гробу спали, то могилу выкопают, и каждый день, подходя к ней, плакали о бренности жизни.

 И о том писал своим, чтобы каждый подыскивал для себя место и заключался хотя бы раз в году в такую «келью» и молился бы, и ему бы кто-то давал или взял бы с собой несколько хлеба и воды. Никуда не отвлекаться.

Спортсмен боится потерять форму, и не зря.

Милые мои, я вас всех так вмещаю в себе, и вам никогда не было тесно во мне, и всегда молился до, и там, и после, еже­дневно. Вы так нам любезны, а если когда чем огорчил, то уж ради Христа Иисуса простите меня и друзей моих.

Мне многое хочется сказать вам, но боюсь, ведь не могу же я забывать, что ни того образования, которое у вас, ни того общения вашего у меня нет, и я всё самоуком постигаю. Только после армии, уже в 22 года я впервые взял в руки Евангелие, потом Библию, а до этого и не знал, что есть они, и о Христе совсем не знал ничего, а знал только про Божию Ма­терь, про Суд Божий, что есть ад для меня и рай для святых.

Мне было хорошо, когда я молился, и по копеечке что сэкономить, подать нищим. Про что знал, что это грех: табак, матерщина, женщины, воровство – от того Бог хранил, а про что мать не сказала, в том купался, и нет конца грехам моим. Вот такой я и пришёл ко Христу.

Родился в деревне, жил дикарём. Помню, в техникуме учился, мне дали две простыни, вроде бы как так положено, хотя я и жил на частной квартире, а я не знаю, что с ними делать. Так три почти года и не развернул их и чистыми сдал после уче­бы. Дома шкурой бараньей одевался, одеялом из них сшитым, и на полатях – нары под потолком. Нас десять детей в семье было, а отец инвалид войны 2-ой группы.

А когда работал на корабле и учился на штурмана заочно, добивался разрешения сдать три курса в год. И уж тут Господь нашёл меня и мою гордыню отбросил по учебе, и оставил я одну Библию на столе, и изучал её по 5-10 часов в день, заучил чуть ли не всю, потом толкования блаженного Феофилакта, полностью Злато­уста, и с первого дня свидетельства и встречи – беседы и с сектантами, и с неверующими. Руководителя не было у меня, всё самостоятельно, молясь Господу.

 Потом обратился брат мой о. Иоаким,Павел, три сестры, мама вошла в церковь, и Бог дал духовных чад – обратившихся в нашем доме. Сверял себя только со Словом Божиим, которое для меня стало всё во всем. И когда слышал названия книг, которые вы читали, то опускал голову, ничего того не зная. Простите меня окаянного,

В монахи я не годен, а их люблю, какие они хорошие, есть чистые, не то, что мы тут, и много они молятся. Храни вас Господь. Заранее с Пасхой вас Христовой.

Лагерь Жанатас позади.

Игнатий, Надежда и все наши друзья. 11.4.87».

«...Вы пишете: наша русская церковь наверное единственная за всю историю христианства, которая отреклась от своих мучеников, от своей славы и силы. Это всё даром не проходит. А мы – мы плоть от плоти её. Увы, она наша мать, и нам за всё нести ответ». Это вы написали по поводу того, что я заметил, что кому-то Надежда Васильевна звонила в Москве, а её «не узнавали».

Читаю эти ваши слова уже в который раз и плаvчу, не могу дальше ответ дать. Какое горе, какая печаль! Это печаль моя с первого дня после ареста. Помню, вызвал меня ещё в Барнаульской тюрьме зам. начальника по оперчасти, мозговой центр тюрьмы подполковник Бражников. «А что же за вас не ходатайствуют ваши попы?» Веришь ли, это самые язвительные были слова, наверное, за всё время там. Он просто может быть спросил, а мне мечи острые каждое его слово. Да кого хочешь посади, хотя бы и всех в епархии, но архиерей не сдвинет с места утробную свою преосвященную особу. Более того, его письмо, разосланное против меня, было заключительным аккордом и на суде, и в газете против меня под заголовках «“Златоуст” со Второй Строительной» /читали?/

Как-то был я в Киеве и зашёл разговор о предательстве архиереями дела Божия, и один раб Божий сказал: их всех надо сегодня через Соловки года на три провести. Абсолютно уверен, необходима эта мера отрезвления от пира во время чумы. Представляю иногда себе такую картину: вот епископ Анфим, отпра­вивший всю паству свою на костёр и потом сам взошедший туда же. Поднять всех мучеников и напротив них поставить сонм сегодняшних архи- и просто пастырей... Что бы те и эти говорили друг другу? И вот я посреди них оказался... Со стороны мучеников я чувствовал поддержку, а со стороны сегодняшних хулу и угрозу, что я пытаюсь нарушить добрые, лояльные отношения церкви и государства, и что с Запада жду Мессию, что говорил наш священник Михаил Скачков, да нe вменит ему Господь на Суде Божием. И я уже сижу, уже там несу иго, а он с архиереем разъезжал по епархии и травили людей против меня, и что у меня икон нет, и что мы Божию Матерь не признаём. Когда это было сказано при ма­тушке Анне Николаевне Бурдиной, чей сын вызывался быть моим защитником, то матушка не стерпела, хотя я и увещевал ещё рань­ше её молчать. И обличила их во лжи. А о. Геннадий Фаст пришёл из меннонитов – бывший преподаватель Томского университета. Он сказал: «Владыка, мы здесь, и сыты, одеты и среди своих, а Игнатий где?» – и тем устыдил их. А у о. Геннадия брат Вильгельм, кандидат наук, теперь изгнан, работает с метлой уже пять лет.

Какое горе, какие беды, когда нет семени, а кровь хри­стиан – семя Церкви. Трудно, больно, криком кричи, а про себя думаешь: да как же мы думаем спастись без страданий. Меня всё время упрекали и друзья, и родные ещё после первого заключения в 80 году: ты туда сам рвёшься – это грех. Повторяю: не рвусь, но и не отрицаюсь, да будет воля Господня. Пока дома, болею, простуды изгоняю, а вот опять затеял это дело с посланиями в прокуратуры, чтобы облегчить участь оставшихся, выполнить их наказ. А что из этого выйдет? Может быть, опять ворота уже скрежещут? Но как говорит Краснов: думать и делать всё так, чтобы только-только не посадили – то и это не жизнь, и вот ваши молитвы, письма заменили мне всех архиереев. Сейчас выставь их всех, со всеми их шлейфами, а вы мне дороже, потому что вы в трудную минуту руку помощи протянули. Пусть не смогли сделать, что хотели, но Господь судит помышления и намерения сердечные. Да, было сильное желание встречи с вами, есть что рассказать, поделиться малым опытом, может быть оказаться в чём-то кому-то полезным...

Епископат дал себя подкупить целиком. Был период покоя перед Декием (239-241 гг.), кажется, около 40 лет был период затишья от гонений, и люди бросились на блага земные, устраивать свою земную жизнь. И вдруг удар... только пыль пошла. Казалось, полный разгром, отречения, предательства. Но уже в 2-3 года состав Церкви полностью обновился. Если просто читать, как по­весть, со стороны, то так и надо, да поскорее бы, думаю. Но когда по тебе это колесница проедется, тогда потише уже гре­мишь сам и скромнее мыслишь. «Да будет воля Твоя, Христе Спасе».

Он наведет, Он очистит гумно Своё.

Даже вот моё велико ли было страдание? Всё по ускоренному ме­тоду, видимо, из-за того, что время уже к закату мира грядет, но и то, сколько пользы получил я для себя, очищение, смирение, молитва, сострадание, и всем польза, и обнаружились новые дру­зья, и враги не сумели сокрыться.

Слышал и верю, что церковь готовит и приготовит кадры для катакомбного своего пути, и да придёт, и не умедлит Господь. С помощью Божьей всё можно преодолеть.

Тоскливо, что ни единой души верующей рядом, ни одного православного. И если случалось кому заболеть рядом, или кто обращался к Богу, тут всё забывал, как будто и не в душной вони махорки спрессованной, а на лугу где в цветах. Ни дня не прожил без научения, без свидетельства. Сотни и более того услышали весть о Распятом и Воскресшем Иисуса Христе, Возлюбленном души моей. А теперь все сны мои всё про то же, всё про тамошнее же.

Цените, что имеете, что можете свободно передвигаться, молиться. Мне так часто не хватало даже маленького уголка, где помолиться, поплакать о людях, – так отвернёшься к забору, и стоишь, вроде что рассматриваешь, а сам плачу, не могу унять­ся. Особенно часто посещал Господь в думах о детях, что им уготовано, как похищает враг души... Не опишешь всё, новый «Архипелаг» надо. Ко всем вам душой простираюсь. Сейчас наши в храм уехали, а я тут дома у мамы, как прокажённый сижу без бороды, как слуги Давида... 13.4.87».

«На работу всё ещё не могу устроиться. Вчера был по повест­ке у зам. прокурора района. Долго говорили, и он точно обещал помочь, и звонил директору на биржу туда. Но опять неудачно. Теперь этот уже начальник решил звонить нач. УВД края, чтобы они как-то помогли мне. Сегодня опять иду. В пятницу 18 мест прошёл до обеда – везде отказали – вы госпреступник, каторжник... Опасный человек... 3.8.87».

 «Все мои воспоминания можно на одной строчке отобразить: Мысленно умер, молился, плакал, надеялся на Бога, стоял на своём, то есть на том, что изданное мной – хорошее, полезное. Богу слава! Свобода!!

...Как жаль Сашу Огородникова. Чем бы ему помочь? Почему же он не пропишется? Да уговорите же его, что же он – враг самому себе? Я вот прописан, вышел на работу, и ни разу пока не приставали, и переписка есть, и передвижение. А соз­дать конфликтную ситуацию я могу сегодня же, а полезно ли это? Доказать кому-то за рубежом, что я смелый, и что у нас гонят? Бог лучше знает, что я не смелый, а за границей истинные дру­зья и так нас любят, есть гонения или нет, и радуются нам и нашему освобождению. 27.10.87».

 «Как повлияла “перестройка” в мирской жизни страны на церковную жизнь, на содержание проповеди, на ревность служи­телей и рядовых членов Церкви по всем рассматриваемым темам.

Не есть ли “гласность” призыв к всенародному исповеданию грехов: предательства, малодушия, трусости, корысти, замалчивания пороков – без чего невозможно и изба­виться от них? И если власти мира сего признают, что были до­пущены огромные перегибы во всём, и, конечно же, в отношении церкви, то захваливание властей предержащих ещё в те годы «застоя» – приведшее к отступлению и омертвению общинной жизни, не должно ли привести ставших в руководстве Церкви к открытому исповеданию своих связей с миром, с замораживанием духа жизни? То есть нужда в их покаянии всенародном. 6.1.88».

«...Надежда Васильевна хоть раз в неделю, а домой является. Тоже “по секрету всему свету” скажу, чтобы вы додумали: где же это она у меня шляется? Так вот, заработав, приобрёл за четыре дома от церкви часть дома деревянного для приезжих молельщиков, и вот она там за хожалку... Надя на саночках туда дровишки возит, чтобы бабушкам было тепло. У неё есть под­ход к престарелым, и вот – они там из церкви иногда и на неделю задержатся, до пятнадцати человек, а то и более, а она их при­ми, обогрей, накорми, уложи, выпроводи, встреть, купи, и слушают записи, и помогает от ненужного освободиться. Тут говельщики из соседних сёл, и всем нужна ласка, внимание. Пока лучше Надежды никого нет. На помощь – наши близкие сёстры. 13.1.88».

 

«СПЕШИТЕ ДЕЛАТЬ ДОБРО

Когда читаем о том, что нужно подавать милостыню, накормить алчущего, жаждущего напоить (Мф. 25 гл.), то в большинстве случаев все почти понимают это только буквально: по­мочь деньгами, хлебом, водой. Но Слово Божие – источник мудрос­ти. Оно учит, что у человека есть бессмертная душа, и она так­же алчет и жаждет. Если смотреть сегодня на то, что вокруг нас, то можно увидеть, что в духовной алчбе умирает больше, чем от физического недостатка хлеба (Амос. 8 гл.). По милости Великого Бога сегодня почти каждый может иметь Библию, или напечатанную, или переписанную. Но сколько есть ещё источ­ников мудрости, которые не издаются, это и жития, и труды свя­тых отцов. Много ли таких книг ныне выпускается, как 5 том «Настольной книги священнослужителя»?

Слава Богу, что дети Божии трудятся и переписывают мно­гое. Но насколько полезнее, продуктивнее, когда есть печатная машина, типография. У нас нет таковых возможностей, только ме­чтаем о том. Но приобрести пишущую машинку и начать трудиться – это может каждый, если он не калека. Преимущества от рукописи в том, что буквы более понятны, ровнее, компактнее, быстрее, на несколько экземпляров сразу. И вот ты одно переписал, а другой другое, и так допустим 7 человек, и обменялась на рав­ное количество страниц, и у тебя получится уже 7 книг. Уже начало библиотеке положено. А то многие сегодня привыкли только к слову «дай», забыв, что слово Божие учит: не пожелай чужого, блаженнее давать, нежели брать(Деян. 20:35). «Да не будет рука твоя распростертой к принятию и сжатой при отдании»(Сирах 4:35). Это ведь про нас: когда что где увидим, стихи добрые или ещё какой материал, то сразу же «дай, дай, дай». А когда у нас бы спросили, то ответ один: «нет, нет, нет». Сколько приятности испытываешь, когда даёшь. Сколько смущения, неудобства, чувства долга, когда берёшь. И как радостно идти на обмен, и даже не раз за напечатанное один раз.

Убедительно советую всем вам купить пишущие машинки, тем паче, что они продаются совершенно свободно. Только предварительно посоветуйтесь, какую взять. Я вот пишу на «Украине-2», её никто не хвалит, а я уже не первый год на ней стучу. Бумагу, копирку и ленточки тоже можно добыть. А научиться пе­чатать тоже можно, есть учебники для самостоятельно изучающих печать по слепому методу десятью пальцами. Опыт показывает, что покупают только люди активные, а ленивые всегда ссылаются на неумение, или мама не велит, или дорого, или негде... Считаю, что всё это лукавство. Если бы знал, что от этого зави­сит будущность, от милостыни духовной, то как бы искал, сам расспрашивал бы, где достать. Я пишу со многими ошибками, писарь вовсе аховый, никудышный, но когда покажешь, что написано; каноны соборные или стихи, или труды по святым отцам, то никто не отказывается: дай-дай-дай. А что же ты-то, дорогой, хороший мой, так и будешь сидеть, ждать, когда кто даст? Время-то уходит, хватишься – и поздно, хоть лежи, хоть спи, хоть беги, плыви, пиши, трудись, но минуты, назначенные нам, убегают и уплывают, просыпаются, как песок... Июнь 1988»

«На склоне лет своей жизни многое приходится пересматривать, перетрясти старые взгляды, привычки, взглянуть в ином свете – при наложении уже накопленного опыта жизни. Есть вопросы, ко­торые высвечиваются теперь иначе.

Нас росло в семье пять братьев и пять сестёр. Почему одни стали верующими, а другие сделались отступниками или же вовсе не пришли ко Христу? Почему именно в наш дом пришла Библия в нашей деревне?

У родного моего дяди Степана пять детей, воспитание было строгое, не сравнить с нашим, столько молитв они знали, мы же сотую долю того не слышали, сколько его дети. И никто из них не пошёл таким путем, хотя по крайней мере двое и при­знают, что что-то есть там, за гробом, но не более того. У нас отец хотя и хотел, чтобы за стол молились, а когда кто придёт, то ушли бы в горницу, чтоб никто не видел. А вообще-то ради этой жизни временной был бы не против, если бы кто занимал большой пост и даже, может быть, и вступил бы в партию. У нас дома были иные условия, мы слышали такие слова, которых дети дяди Степана отнюдь не слыхали, и жили они лучше нашего, книг было больше божественных, и однако...

 Нас вовсе не принуждали молиться, не били на каждом шагу – этого не было. Правда, мать за чуприну потаскала да постегала старшего за курево, и мне попало, но в общем климате было что-то такое неуловимое, что вот просматриваю уже много раз... Даже ездил в ту местность, чтобы как бы на месте ещё прибли­зить ту обстановку и понять, что и как действует на душу чело­века, приводит его ко Христу.

Благодать – это главное. Далее, сам человек. Это соответствует тому, что говорит Библия и святые отцы, в этих словах нет ничего нового, открытия я не сделал. Но как каждый шаг, каждое слово ребенка есть для него открытие, так и для духов­ного разумения.

Вспоминаю слова Златоуста, когда он говорит, что ни я, ни Бог тебе не поможет, если ты сам себе не поможешь...

Игнатий Брянчанинов говорит, что кто говорит о любви Божьей, не испытав страха Божия – тот лжец есть. То есть если кто го­ворит, что он пришёл только ради любви и при том сразу же только от того, что полюбил небо, Христа, и только по этой причине – то нужно проверить себя, всё ли ладно. На первом ме­сте, начало мудрости – страх Божий, страх мучений, ощути ад, как говорит Силуан: «мысли твои держи во аде». Вот это чувство испытал протопоп Аввакум, когда понял, увидев павшую корову соседа, что и он умрёт, хотя и дитя ещё, что и ему не миновать участи всей земли.

 Смерть. В детстве мы все бегали с ножичками и на пастьбе – печки разные вырезали в земле, и сусликов обдирать надо. Двенадцатилетний парнишка ловил сусликов – проезжал товарищ на коне, крикнул его, он собрал свои орудия и к нему на телегу, прыгнул животом на стропилину телеги, а ножичек был в кармане и перерезал в паху вену – и он через несколько минут умер. Мы пригнали коров, у меня было сбитое от коня место, был нездо­ров, но когда вечером того дня сказали, что Лушпаненко заре­зался, всё было забыто. Парень был с другого конца деревни, не наш, туда мы не ходили, но я его знал, тут же перекинул всё это на себя. Вот он был, но нет его, лежит он, зароют, и как будто и не жил. Как же так?

Размышления о смерти весьма полезны и ребёнку. Большая беда, когда не отучают от лжи. Табак и выпивка – это крепкие запоры, через которые редко какая душа вырывается к свету – что и случилось с моими двумя братьями, которые так и пребыва­ют в безбожии и в этих пороках. Уважение к старшим – везде, где бы это ни было. Стыдливость, трудолюбие, вот на что надо обращать самое строгое внимание, в корне пресекая лукавство, трусость.

 Весьма полезно, думаю, ребенку всегда показывать, что значит уже здесь, на земле, быть верующим. У верующих всё по разуму, с думой о других, о последствиях. Тут не надо смотреть, сколько затратишь времени на это.

Идём дорогой, на пути лежат и проволока, и стеколки, и железки, и камни – мы с детьми тут же проводим беседу, что самое удобное именно нам убрать это с дороги, а кто едет на машине, ему и неудобно это сделать, и упасть может кто на мотоцикле, или на велосипеде, а кто-то и ногу порежет. Берём и несём или к столбу, или в куст, чтобы не попало под косу на хлебном поле или на покосе это железное. Помни о тех, кто пойдет после, какой след ты оставишь. Потом им уже и не говоришь, а они идут, и после них чистая дорога, и другой раз несут далеко, ищут, куда бы положить. Стёкла же, где-нибудь в стороне вырыв ямку, в землю и зароем – расчищайте дорогу, ровняйте. Учение непрерывное делом, то же и сам делаешь. Малое вроде бы дело, но оно окупится сторицей.

Вот пришли на пруд рыбачить или купаться, и кто-то нагадил на самом том месте, где наш пункт остановки, или там бутылки би­тые. Вспомним соответствующие места Писания и повторим вслух для памяти, а потом: «Мог бы это сделать верующий? Никогда. Не делай то, что тебе не нравится, не делай ближнему то, чего себе не жела­ешь». Всё зароем, вынесем подальше. Лежат осколки из сетки от мордушки – мы относим подальше, и ребенку уже даётся размышле­ние – для чего мы отнесли никому не нужное, и спрятали? Для того, что после нас придёт безбожник, одержимый духом раз­рушения, духом зла, как уже и видите, сколько раз на стёкла натыкались в воде, резали ноги – он всё бросит в воду, чтобы кому-то сделать зло. Так? Поэтому уменьшим работу диаволу, не дадим ему повода, ибо он ищет повода сделать пакость людям.

 Как страшно жить без Бога уже здесь, на земле, как горько остаться без совести, что и случится с нами, если не будем стремиться к Богу. Эти люди, делающие худо, они и не думают, они просто бросаются с крутизны в воду, тонут, они не ведают, что худо творят. Это – без Бога.

Вот пьяный? Он разве хуже нас? Но он другим не может быть, потому что сердце его не отдано Христу. А если от нас Бог от­нимет благодать, то мы в сто раз хуже, дурнее его, этого не­счастного, будем. Нужно крепко держаться за ризу Христа, за его руку пронзённую. Дети, всегда смотрите, чтобы не огорчить Бога, где человек с Богом – там радость, там порядок, там нет порчи. Бог наш есть Бог порядка.

Я сторонник, чтобы дети были самостоятельны в пределах разумного, в игры их, если в них нет жестокости и бесстыдства, не стоит никогда вмешиваться.

Но вот идём по полю. Тут исподволь указывается на всю кра­соту, на загадочность, на целесообразность, на взаимную связь, это огромная школа для сердца и ума, и души дитяти. Остановимся при входе в нашу местность, обязательно помолимся, и при вы­ходе из леса или при входе на кладбище – это уже завсегда так. Небольшая, не более пяти минут молитва своими словами.

Вот мы на лугу, прекрасные полевые цветы, их скосят на сено, нет тут занесённых в Красную книгу, можно и букет сор­вать – пусть радуются. Подходим к берёзке, где всегда молимся, это наша «молитвенница», и все присмирели, встали на колени, помолились за тех, кто в узах, кто на одре болезни, кто не мо­жет видеть этого леса, облака, цветов, слышать этот живой оркестр птиц, дышать этим чистым, чудным воздухом. Бывает, и душа ребёнка воздохнет о неведомых нам страдальцах. Потом чуть рассказать, чтобы боль, неведомая доселе, стала его болью.

Не нужно витийствовать, строжиться без нужды. Пусть резвятся, Бог не осудит моего оленёнка, пусть прокукует своё кукушечка в белом платьице. Берём лесную малину, аукаем, и сближаясь на несколько минут, прославим Бога за чудные Его дары. Всё это школа, всё это кирпичики в фундамент веры буду­щей семьи.

 Что-то из своей биографии расскажешь, если видишь, что может быть полезно, как мы тут жили, бегали, берегли всё в лесу, боялись себе и малое дерево на потребу спилить, а теперь... и они видят всё варварство.

Пришли нынче на пруд купаться, а на берегу много мёртвых грачат. Недалеко роща, мы там были вчера, брали в руки этих птиц, они из гнезда выпали – и снова посадили их на место. А вот кто-то сходил после нас, принёс их, обрезали лапки, разодрали жестоко невинных. Тут уж будет большой урок жалости, тут осиновый кол садизму. А ведь Бог мог бы, не его, этого птен­чика, а меня, тебя сделать таким, и что бы тогда? «Птенцы во­рона взывают к Богу», – говорит Иов многопечальный.

 Дома кошке не дали воды? Почему? А если бы тебя Бог сде­лал кошкой, то понравилось бы?

Посмотри, какие печальные глаза у коня, а его ещё и бьют, дадим ему хлеба, он и вас на себе прокатит. Беру коня под уздцы, пастухи дали, и бегу, а дети по переменке сидят, трю­хают в седле, не доставая ногами до стремени.

Эти уроки я сам получал у природы, это мне не надо прохо­дить курсы. У нас так было: любили каждую пташечку, гнёздышко бы её не разорить, не повредить родничок, да почистить его. Дети видят, как мы грязные возимся уже второй день, выправ­ляем родник. Это им урок, они уже его берегут, ценят, и чтобы капля худого в него не попала.

Бог назирает, и воздаст тебе тем же, что сеешь, вот такая полынь и взойдёт. Ночь, комары, луна восходит – выводим детей на пшеничное поле, чтобы посмотреть, как пшеничное поле волнами колышется, как кричит перепёлка, тучки покрывало на луну накидывают. Припомнишь им и стих Пушкина, и как было у нас в детстве, когда потерянную овцу искали, как отцу ночью ужин несли на стороженье по снегу, как я один шёл по бору и слышал вой волков.

Отпускать детей в лагерь, в детсад, или в интернат – зна­чит потерять их. Мы росли при родителях, каждый шаг был к дому, но не к театру. Какие бы одёжки не носил в детстве, что бы ни ел, будь то и царское, уже всё бы было не моё, вырос бы из них уже. А опыт жизни, шелест тополей, змей запущенный, поса­женное мной дерево, сделанные скворечники, вот это стойло, эта рыбалка – всего этого босоногому детству уже не приложить повторно.

Весна, приближается Пасха. Утомились в Посте, всегда строго держали его. Считаю, что дети и должны так же поститься, если не малы и не больны при этом. Нам, уже отсаженным от гру­ди, молока не давали никогда, и ничего – нет больных диабетом, желудочников, все десять живые и не жалуемся. Зато какое счастье – ожидание дня Пасхи; вот мама начинает уже готовить – рамы выставляет, все натёрто, пол желтый, хвощ прошёлся по некра­шеным половицам и по потолку, по полкам, по столу. Везде что-то сбережённое печётся, пыхтит, запах издаёт. Великое ли дело, кому сколько яичек курочка снесёт, а помнит вот уже и в таком возрасте душа. Суббота – это на безродных, родительская, так учили нас. Пятница – самому маленькому, и так далее, заранее отец высчитает, и начинается всегда недели за две до Пасхи: бабушке, а курицы всё больше к теплу несут яиц, и последнему вон уже сколько будет, всё его, ему отдадут.

Благословение Господне нас касалось. Помяни, Господи, родителей наших живых и мёртвых во Царствии Твоём. Ночная молитва, свечи, христосование.

Перед Рождеством ждут нас сырчики, алябушки, творожники со сметаной, замороженные. Их много, но есть нельзя. Старший брат не боялся, брал.

Вот тут уже было начало большого водораздела. Чтобы я не пожаловался, что они курили с двоюродным братом, они повалили меня, нос зажали, а в рот окурок-бычок сунули. Дыхнул – всё, ты тоже курил, теперь не расскажешь.

Но до многого доходили сами, по наитию. Но и против ничто не влекло, не было у нас товарищей неверующих. Тут огромная пропасть. Кто связался с безбожной компанией, или входит в дом к таким, или водит к себе – это уже повестка в суд, это тризна души. Сделать всё, что только можно, чтобы связи не было с безбожеством никакой. Идолов сжигать. Образ Христа воздвигать, кресту Твоему поклоняемся, Христе. Дружба с миром есть вражда против Бога.

Авторитет Библии и Слова Божия – Христа воздвигай всюду, во время и не во время, пожнёшь в своё время, если не ослабеешь. И что бы дети ни проходили в школе, всё разбери во свете Библии. У тебя дела, тебе некогда? Пожалеешь. Брось всё, созижди алтарь Христу в сердце ребёнка, да не погибнешь из-за его неве­рия, сокруши рёбра безбожества! Если не ты, то кто же: если не сегодня, то когда же? Спеши же, не умедли же.

отдых. Как, где, с кем?

Иоанн Златоуст говорит, что нет лучше отдыха, как провести его с семьёй в сельской местности. И тело отдохнёт, и от суеты и городского шума подальше, и соблазнов меньше. Видишь всё, что Бог создал, и прославляешь Творца.

Мы жили в деревне, в 150 км от Барнаула. Деревню нашу Хрущёв ещё уничтожил, а Брежнев доканал. Люди разбежались. А мы каждый год туда и привадились ездить. Вначале просто так, с одним одеялом или без оного. Комары и мошка нас донимали. Спать искали копну прошлогодней или нынешней соломы. Так как солому жгут каждый год, то и не всегда найдёшь такую... Потом, через несколько лет, купили сетки-накомарники – легче стало, потом перешли на палатки – разорились, купили, перешили, и из двухместной сделали на 6-7 человек, приплюснутая получилась «лепёшка», но дождь не всегда протекает, да и не на улице.

Выйдешь на разъезде «Подстепный» и сразу же сердце защемит, такое всё родное, столько раз исхоженное. Если летом, то уговор – только босиком ходить, вначале ропот от некоторых, а потом втянутся, терпят, морщатся, а ходят. Летом 1987 года пробыли там 42 дня – это мне награда за всё, чем надышался по камерам, по вагонам. Роднички воды свежей, на разъезде молоко покупали – бегали туда за 4 км каждый день. Смотришь и восход, и закат, и звёздочки, облака и травы, и цветы, и корни, и де­ревья, птички разные, звери, и есть где купаться – да разве всё это можно сравнить с тем, чтобы быть где-то в увеселении в городе или даже поехать куда-то в Сочи – там всё по часам, ешь, что дадут, люди чужие вокруг – тут всё иначе, все свои, душа отдыхает. Ночью и утром, и днём, и вечером общая молитва – и сколько там получено благословений! Для детей эти поездки на всю жизнь, тут формируется то, чего в городе и не найти. Видят всё возможное для рассматривания творение Божие, бегают, чувство родины впитывают, учатся ценить всё, что растёт, что летает, бегает и ползает.

Этим летом для детишек был настоящий трудовой лагерь – столько работы, пилили, копали, плели, строили шалаш, ограду, крест, рыбалка, купание.

Слава Богу нашему за милость Его. Слава!

Бескрайние просторы полей, сколько там в детстве исхожено, столько пережито, и вот от каждой травинки, от лога, пруда – воспоминания и благодарность Господу, что так дивно сохранил и нас, и веру нашу. Здесь были первые вздохи, тоска, желание неземного.

Мир вам, родные наши. Заждались вас в Потеряевке друзья. Особенно Ромку с Кирей, ибо куда ни поверни, везде следы их труда, и про то говорим всем. Вчера там был, нас было 16 человек: из Одессы, с Чёрного моря, из Николаевска, из близле­жащих к морю мест. Ждём из Новосибирской области, из разных городов, из Новокузнецка и из других мест. Детей много и все разные, нужен глаз да глаз. Этому особый догляд нужен – за­тюканный вовсе, и уже начинает оттаивать ребёнок. Приеду, как прокурор, выявляешь такие вопросы, о которых придётся судить-рядить: кто первый нашёл большую чёрную или синюю, или жел­тую, коричневую стрекозу, кто носил её, кому теперь она принад­лежит, тут это важно до слёз.

Молока в день уходит до 20 литров. Сплели несколько мордушек, четыре или три на втором мостике ставим, рыба всегда в достатке, сушим. В огороде всё растёт буйно, свой свежий слезун, лук, укроп, петрушка, редиска. На подходе помидоры, огурцы, капуста, картошка горох – это как лес растет. Палатка одна чуть протекла, а шалаш стоит, как ковчег, тепло, и сверху только шорох дождя, так сладко спать... Говорят, что раньше помещики при крепостном праве специально ставили крепостных, чтобы лили воду на крышу через веник в виде капель, дождь бы сту­чал – это полезно для успокоения нервов.

Игра в городки идёт так, что пастухи приходят, смотрят, когда и кто обыграет – команда на команду. Малины много, не проедают, черёмуха, клубника была.

 Приезжает начальство районное. Три дня назад снова мили­ция приехала и председатель сельсовета. Поздоровались, меня подозвали, а мы их на территорию попросили. Переписали нас, благо свидетельства были у детей почти у всех, и сказали: «Никто вас не обижает?» – «Нет». – «А пастухи?» Мы сказали, что матерится тракторист. – «А, это Попов, есть такой. Ну, если вас тут кто будет обижать, вы уж нам сообщите сразу в Корчино!»

И все так разговаривали ласково – с улыбкой, вспоминали про тысячелетие, про религию... С тем и уехали, а мы накануне молились, канон читали Илии грозному пророку и просили его заступничества(2 августа). А это было второго августа, когда приехали «гости».

Жития каждый день любят слушать. А когда пастухи утром спят долго, или в обед отдыхают, или вечером они рано ложатся отдыхать, то мы тихо разговариваем, хотя пастухи просили нас не обращать на них внимания, дескать всё равно они не спят. Но мы блюдём правило сие, никому не докучать, помня, что па­стухи при деле, работники, а мы бездельники, курортники.

 Вечером же уходят играть в парк, уже в темноте, или в «третьего лишнего», тут беготня, суматоха, визг, смех, потому подальше уйдут, за Симаковский пруд, и дают там жару в тело. А утром ищут обувь, ищут и не могут найти, и вспомнят, что за Симаковским прудом обувь одна стоит, от ног отдыхает. Ходим-то босиком, но ради порядка и с собой берём, если где буре­ломом лезть за малиной... Всем здесь нравится. Ждём вас. Храни вас Бог.

6 августа 1988. Игнатий».

 

ПРИЛОЖЕНИЯ

«ДИАГНОЗ: ШИЗОФРЕНИЯ»

(Выписка из истории болезни №5167).

«Из свидетельства о болезни известно, что Лапкин И. Т. за время службы проявил себя дисциплинированным, добросовестно относился к службе. С июня 1961 года окружающие заметили странное поведение: он стал угрюмым, необщительным, часто молился и допускал антисоциальные высказывания.

С 26.10.61 на стационарном лечении в 301-ом военном госпи­тале (г. Хабаровск).

В отделении испытуемый был малодоступный контакту. На большинство задаваемых вопросов не отвечает или отвечает коротко: «да», «нет», а иногда только кивком головы. Эмоционально притуплен. Не интересуется родными. К своему помещению в психиатрическое отделение относится безразлично, не имеет социальных установок. Критика создавшейся ситуации отсутству­ет. Высказывает бредовые идеи о происках врагов против него. Врагами считает всех представителей власти. В том числе и вра­чей. Но вместе с тем не проявляет каких-либо попыток, чтобы выяснить своё положение. Иногда лишь в кабинете врача оживля­ется и начинает с фанатической убежденностью доказывать о существовании Бога. Заявляет, что скорее примет смерть, чем отречётся от своих идей. Свои религиозные бредовые выска­зывания стереотипно повторяет. В доказательство приводит неле­пые доводы. Например, извлекает из карманов отрывки газет и журналов, не имеющие прямого отношения к его утверждениям. В отделении отрастил себе бороду, часто сидит в стереотипной позе, обвязав голову полотенцем и раскачиваясь. Желания боль­ного также часто нелепые, например, при его антисоциальном вы­сказывании собирается поступить в институт международных отношений, или выехать за границу, чтобы познать мир. Иногда про­являет склонность к резонёрству, критика к болезни отсутству­ет, хоти соглашается с тем, что за последний год изменился.

Диагноз: шизофрения /параноидная форма/».

Подлинник болезни сгорел при пожаре в Барнаульском псих. отделении.

«СВЕРХЦЕННЫЕ ИДЕИ РЕФОРМАТОРСКОГО СОДЕРЖАНИЯ»

Том I. листы дела 362-367. Акт 5895/80.

Кемеровская обл., психиатрическая больница.

Врач – Мазур М.А. канд. мед. наук

(Краткие выписки, которые были сделаны при закрытии «дела».)

«Лапкин И. Т. поступил 22 июля – выписан 9 сентября 1980 г. В стационаре в госпитале 26 окт. 61 – 10 янв. 1962. Сознание было не помрачено... состоял на учете с диагнозом «вялотекущая ши­зофрения, психопатоподобный вариант», жаловался на головную боль. Иногда был раздражителен, у него отмечались пониженные настроения, он постоянно говорил о Боге и пытался вовлечь врачей в свою веру. Со стороны внутренних органов без патологии, со стороны центральной нервной системы органы паталогич. не нарушены...

Психическое состояние: испытуемый правильно ориентирован во всех видах ориентировки и судебно-следственной ситуации. На комиссии собран и подтянут, приветлив. Он хорошо доступен контакту, ясно и чётко изъясняется. Доброжелателен и приветлив с врачами. На здоровье жалоб у негонет. В беседах эмоционален, последователен, открыт. Себя психически больным не считает. Подробно рассказывает врачам, как он пришёл к вере в Бога... Он воспитывался в религиозной семье, боялся греха, сдерживала его от аморальных поступков вера, в душе он всегда почитал Бога, но религиозных обрядов не почитал. Вёл обычную мирскую жизнь, ходил в кино, на танцплощадки, нередко выпивал, даже были слу­чаи, когда «напивался в стельку»...

После того, как вслух прочитал на ночь в казарме молитву, его отправили в психбольницу, что было для него неожиданностью. В психбольнице один офицер, который находился на обследовании, посоветовал ему не менять своего поведения, молчать, вести себя так, как вёл в воинской части. В противном случае, сказал ему офицер, его могут расценить как симулянта со всеми вытекающими отсюда последствиями, т.е. отдать под трибунал за уклонение от воинской службы. Он послушал и решил, что этот совет спра­ведливый, поэтому в психбольнице молчал. Тем не менее потребность говорить о Боге у него была очень сильная... Поэтому по вечерам в туалете вёл беседы на религиозные темы с людьми, которых считал подходящими для этой беседы... Никогда не каза­лось ничего, не мерещилось. Все последние годы он физически и психически чувствовал себя хорошо. Под «врагами» он подразу­мевал всех офицеров, преследовавших его за веру. Он посвятил жизнь свою вере, с каждым годом всё глубже, умом и сердцем, стремился познать Писание Божие... и кое-что стал понимать. Вместе с тем он много работал, т.к. является хорошим печником, он никогда не нарушал трудовую дисциплину. Свою работу выполнял честно и добросовестно. Жену он очень любит и обожает.

Он всегда был открыт для людей, делился с людьми «последним ку­ском». Последние годы его стали уважать верующие, появилось много знакомых, соратников по духу и вере. Ему нередко прихо­дилось разрешать споры в толковании Священного Писания среди верующих... Испытуемый обнаруживает хорошую память, знание ре­лигиозных текстов. Он приводит на память множество цитат из Библии, Евангелия, свободно оперирует своими знаниями...

Вину не признаёт... С большим чувством говорит о своих мучениях в тюрьме. Муки его духовные, и обусловлены тем, что он вдруг оказался среди матёрых убийц и насильников, где нет ни одного человека, близкого ему по духу, нет единовер­цев. Он скучает без голубого неба, луча солнца, без птиц. Он очень переживает разлуку со своими родными и близкими. Окажись сейчас на воле, расцеловал бы всех и все деревья, и зелёные веточки на них.

Вместе с тем он и осуждает себя за свою сентиментальность, за «привязанность к земному». Он должен думать о Боге, а, оказывается, мысли у него заняты земным, и поэтому он, видимо, плохой христианин. Откровенно говорит, что если бы он знал, что его духовный отец Дудко отрёкся от своих убеждений, он сразу бы принял покаяние «от всех этих дел» и был уже на свобо­де, наверное. Однако он не знал этого и осуждать своего духовного отца не смеет. Он много понял и почувствовал за время проведённое в тюрьме. Если он окажется на свободе, то уедет куда-нибудь в деревню, будет жить мирно, молиться и уйдёт от всего... «То, в чём обвиняют меня, не повторится: я отхожу ото всего, какое бы решение суд не принял...». В течение всей бе­седы он держался уверенно, фанатично отстаивал свою точку зрения, несколько переоценивая свои способности. Высказывал свою точку зрения на те или иные вопросы, связанные с его убеж­дением. Он считает, что Богослужение должно вестись на русском современном языке, не на церковно-славянском, а на литера­турном языке, что некоторые религиозные отправления, по его мнению, подлежат модернизации, чтобы привлечь на сторону церк­ви молодёжь, приобщить к вере, наставить на праведный путь.

Испытуемой склонен к подвижничеству, миссионерству, рели­гиозному просветительству. Мышление у него последовательное, логичное, связное. Также не обнаружено каких-либо патоло­гических нарушений мышления в письменной продукции. Бредовых идей и галлюцинаций у него не обнаружено. Эмоционально он живой, адекватный, тёплый. Интеллект соответствует культурному уров­ню и образу жизни. В отделении каких-либо странностей в его поступках и в высказываниях не отмечалось. Он много молился, скрупулезно выполнял все предписания религиозного характера, молился в назначенное им самим время несколько раз в сутки, постился и т.п. Много говорил на религиозные темы, обращался к испытуемым с проповедями. Говорил об этом без страха, прямо в глаза, призывал к смирению. Окружающие с интересом слушали его, группировались вокруг него. С медперсоналом и врачами он был вежлив, предупредителен, не назойлив. Он благодарил за хорошее к нему человеческое отношение, выражал неподдельное изумление тем, что к убийцам, преступникам так хорошо относятся. Вместе с тем, он тяготился пребыванием в психиатрической боль­нице просил скорее выписать его из отделения... Иногда мог всплакнуть, вспомнив о родных, о свободе. Спал и ел хорошо.

Заключение: душевным заболеванием не страдает. Он является психопатической личностью (из круга паранояльных психопатов). Об этом свидетельствуют свойственные ему характерологические особенности, проявляющиеся в повышенной волевой активности, нередко выраженной завышенной самооценкой и склонностью к само­любованию, а также склонностью к его образованию сверхценных идей «реформаторского» содержания. Однако степень указанных нарушений у Лапкина И. Т. не столь значительна, чтобы он не мог отдавать себе отчета в своих действиях или руководить ими, т.к. у него сохранены интеллектуальные способности, он обнару­живает заинтересованность в личных делах, способность крити­чески оценивать своё поведение и регулировать свои поступки с учётом окружающего, равно как предвидеть последствия своих действий и удержаться от совершения их...

Установленный ранее Лапкину И. Т. диагноз «параноидной шизофрении» с учетом 19-летнего катамнеза при настоящем кли­ническом обследовании не подтвердился... Все эти годы регу­лярно работал, женился, не производил на окружающих впечат­ления человека с психическими нарушениями, чудаковатого. На производстве он также зарекомендовал себя положительно, и странностей в поведении за годы работы у него не наблюдалось... Он остался эмоционально живым, адекватным, у него не имеется свойственных для шизофрении нарушений мышления, проявлений психического автоматизма, а также клинических проявлений связанных с нарушениями произвольной деятельности... У него не выявлено нарушений восприятия, бредовых идей, в том числе и религиозного содержания. Описанное в свидетельстве о болезни деистическое состояние, имевшее место у Лапкина И. Т. в 1961 го­ду, внешне схожее с проявлением бредового психоза, следует расценивать как свойства его личности, психопатическую реакцию (трудно исключить реактивное состояние) из которого он тогда же полностью вышел. Об этом свидетельствуют данные о том, что указанное психическое расстройство вытекало из психического склада личности и было психогенно обусловлено условиями его жизни...

Не описано также характерных для такого приступа острого чувственного бреда, психических автоматизмов и идей величия...

ПРИЗНАТЬ ВМЕНЯЕМЫМ.

Мазур М(оисей) А(аронович), Колесникова. М. И. Яницкая».

 

«Чёрная Дыра»

«В Алтайскую краевую прокуратуру от Лапкина И. Т., обвиняемого по ст. 190-1 УК РСФСР  ЖАЛОБА.

Мне во время следствия пытались инкриминировать ст. 162 УК РСФСР – занятие запрещённым промыслом. Да, я лично начитал на магнитофонную ленту и распространил Творения святых отцов Церкви, живших в I-V веках, «жития святых» и другие религиозные книги, изданные в прошлом столетии, и Библию. Делалось всё это мною с единственной целью: дать голодным душам хлеб насущный, духовную пищу. А вы дерзнули святотатственно отнять эту еду, это значит изо рта отбирать у голодных и умирающих хлеб в бло­кадном города, у гибнущих в палящей пустыне отнять последние глотки воды.

Инкриминируемые мне два произведения: «Христианство XX века» (о расстрелянных священниках-мучениках с 1917 до 1937 года) и «Трагедия Русской Церкви» – эти произведении состав­ляют всего около 3-4% от общего числа – по каталогу, а по изда­нию – менее 0,5%, т.е. совершенно ничтожное количество. Когда следователь скрупулёзно допро­сил всех, у кого обнаружили записи, то на 2 тысячи изъятых плёнок (с его слов) «прибыль» за 6-8 лет издательской деятельности составила едва ли 200 руб., т.е. 10 коп. на одну плёнку, звучащую около 8 часов. В магазинах госторговли такого же размера плёнки с записью продаются с добавкой в 1 руб. за 2 часа звучания. Значит, 1 час звучания речи или пения стоит у государства 50 коп.

Даже в этом сравнении у меня цена дешевле государственной ровно в 100 раз.

Я не говорю о том, что всё нами добывалось издали, транс­портные расходы, укрепление каждой коробочки с 3-х сторон, художественное оформление, и плюс совершенно бесплатно я печа­тал сопроводительные каталоги к этим трудам, от 14 до 490 страниц к одному экземпляру.

Эта моя издательская работа продолжалась десять лет, в напряжённейшем труде, спать приходилось едва по 3-4 часа в сутки. Считаясь хорошим печником и неплохим переплётчиком, я выполнял норму на 280-300% и ещё подрабатывал на печных ра­ботах. В день зарабатывал по 45-90 руб. иногда. Из этого за­работка мне не хватало для того, чтобы продолжать издавать религиозные труды. У меня лично нет ни на сберкнижке, ни в кубышке, ни одного рубля, не считая того, что кому дал в плёнках в долг. Вся обстановка состоит из грубого топчана, и всё из полу-оструганных досок, и оценивается не дороже 10 руб. во всём доме, и старый велосипед. Экономия была абсолютно во всём, на еду лично я на себя тратил 10 руб. в месяц. И обо мне это всем известно, сотням и тысячам людей.

Когда авантюра со 162 статьёй провалилась, тогда решением железнодорожного райисполкома г. Барнаула от 14.5.86 г. по адми­нистративной линии вынесли решение: оштрафовать меня, не дожи­даясь конца следствия и суда, изъятые у меня и у других лиц записи, а также орудия производства /магнитофоны/ конфисковать в доход государства. Я официально просил создать комиссию из экспертов, чтобы определить затраты на начитывание и издание плёнок. Начитывание вполне можно определить по расценкам по-часового литературного чтения в студии грамзаписи. У меня начитано около 2 тыс. часов. Даже по 2 руб. за час – и тогда оригинал будет стоить 4 тыс. руб. Но мне в этом официально отказали в письменном виде, ввиду снятия с обвинения ст. 162. Но хитро под­ставили ст. 157 Административного кодекса (занятие запрещённым промыслом) для конфискации записей, как бы продукта «промысла».

Уважаемые, к кому я обращаюсь. Уж вам-то не может быть неизвестно, что по Комментарию к Уголовному Кодексу РСФСР под редакцией зам.министра юстиции РСФСР Ю.Д.Северина (М., Юридическая Литература, I960) ясно видно: за ЗАНЯТИЕМ ЗАПРЕ­ЩЕННЫМ ПРОМЫСЛОМ стоит «извлечение наживы, нетрудовых доходов, несоответствующих количеству и качеству затраченного труда». Но у меня-то речь идёт не о нетрудовых доходах, а о трудовых расходах.

Сколько зла вы делаете этими своими жадными до чужого добра действиями! Вот бабушка, у которой вы конфисковали духовную пищу: часто совершенно слепые духовно и физически люди приходили к ней, слушали, утешались. Это для них единственное окно в духовный мир. Они собирали грошовые пенсии годами, часто вскладчину, чтобы приобрести запись эту. И вот вы всё отняли, ограбили их. У них остались одни ненужные магнитофоны...

Мы вас предупредили о последствиях вашей незаконной акции не человеческими словами, но грозным словом Божьим: «Что человек посеет, то и пожнёт»... Иоанн Златоуст говорит: если у тебя отняли, ограбили, то скажи: «слава Богу за всё» – и это отнятое Бог примет дороже милостыни. Когда вышестоящие органы подтвердят ваши безумные акты грабежа, мы скажем эти слова. И Бог говорит: то, что ты захватил у бедного, изблюешь многократно.

Да вразумит вас Бог на добро.

Игнатий Лапкин. 29 мая 1986г. Тюрьма, Барнаул, 112 камера».

Следующее заявление было отправлено уже после суда:

«МОСКВА. В ЦЕНТРАЛЬНЫЙ КОМИТЕТ КПСС.

В административный отдел от Лапкина Игн. Тих.

осужденного по ст.190-1 УК РСФСР на 2,5 года.

Находясь в СИЗО /в тюрьме/, все свои жалобы я старался послать по инстанциям возрастающим. Но или эти мои жалобы никто не разбирает, или они не доходят по адресу? Нет ни одного положительного ответа, только из прокуратуры пришла коротенькая холодная отписка.

Учёные обнаружили в космосе «чёрные дыры», и всё, что попадает в них, теряет связь с миром. Оттуда не может вырваться луч света, радиоволна, сигнал – всё только всасывается в эту «черную дыру». Некоторые считают эти «дыры» образом ада, местом мучения. Что-то похожее представляет тюрьма: только вби­рает по скоростной методе бесконтрольной прокуратуры, и ни жало­бы, ни стона не доносится до воли, до живых душ, кто помог бы восстановить попранную справедливость. Как к идолам на Кармиле кричали, но ни звука, ни ответа. Почему?

Решением административной комиссии железнодорожного рай­исполкома г.Барнаула от 14.5.86 г. у меня конфискованы якобы в доход государства 14 магнитофонов «Маяк-205» и «Романтик-304». Тем же решением в ту же «пользу» конфискованы 9.1.86 у меня и у других верующих магнитофонные кассеты с религиозными записями, начитанными мною с книг дореволюционного издания. Около 2-3 тысяч кассет конфисковано /разграблено/ якобы согласно админи­стративной статье 157, после того, как инкриминируемая мне ст. 162 УК РСФСР после допроса всех свидетелей, у кого были изъяты Божественные христианские записи, сгинула за полной её недоказуемостью. Из 30 свидетелей все показали, что я произво­дил запись бесплатно. И только у некоторых из них в последний год по их же настоятельной просьбе стоимость нескольких кассет была в копейках округлена до рубля, для частичного возмещения ремонта магнитофонов. Только прямой ущерб у меня при записи и перезаписи составил около 8 тыс. руб. и около 10 тыс. руб. ущерб составил в труде бесплатном. Это всё так легко проверить экспертизой. Убедительно, ради Христа Иисуса, прошу ответить на мои вопросы, откликнитесь доброй вестью на эти безответные недоумения.

Вас же прошу восстановить распинаемую истину в своих правах и вернуть нам всё похищенное.

У нас большая семья, десять детей, т.е. братьев и сестёр. И вот я записал на ленту биографию своего отца Тихона, инвалида войны. Это не запрещается никому. И я снял десять копий, т.е. растиражировал эту запись голоса нашего отца и матери-ге­роини для всех детей по их просьбе. Разве это тиражирование имеется в толковании 157 статьи? Если бы это ставилось в вину, и за это конфисковывались и записи, и магнитофоны, то зная это драконовское толкование ст. 157 местными органами, вряд ли кто рискнул вообще приобретать магнитофон.

 Я начитал на магнитную ленту труды святого отца нашего Иоанна Златоуста, 12 томов /по 1 тыс. страниц в томе/ – это 62 кассеты по 8 час. 20 мин. звучания на одной кассете. “Жития святых” – 40 кассет, “Добротолюбие” – 14 кассет. Библия – 11 кас­сет. Труды Григория Дьяченко – 28 кассет. Всего около 200 кассет. Этo один экземпляр. А изъято, как пишет следователь и коррес­пондент, около 2-3 тыс. кассет, т.е. 10-15 экземпляров. Изъято у меня, у моих родных братьев и сестер, у бабушек, у родных. Все они показали /том дела 3/, что я переписывал им на их чистые ленты бесплатно.

Где и как возник тот коварный «промысел», по предупрежде­нию которого составлена ст. 157 адм. кодекса? По порядку дела:

1. Купить один или пятнадцать магнитофонов не запрещается.

2. Начитать себе Библию и другие не запрёщенные религиозные книги – не запрещается.

3. Никому не запрещается купить в гос. торговле чистые катушки плёнки, один ящик или десять ящиков.

4. Человек, брат мой родной, сестра ли моя пришли со своими, законно купленными чистыми плёнками ко мне и... Я кому на своём втором магнитофоне, кому на их ими же принесённом переписал (незапрещённым, своим голосом).

Так когда и как возник «промысел»? Перезапись, начитывание – всё я делал совер­шенно бесплатно, а некоторым и запись сделал на мною же приобретённые чистые плёнки, это всё тоже изъяли как «промысел». Опомнитесь же, братья! Верните христианам их законную пайку, которую и преступники не отнимают друг у друга! Бабушки неграмотные, слепые имели доступ к духовным сокро­вищам только через похищенные записи. Теперь они плачут. Кто похитил у них богатство, куда унесли и где положили? Помогите, услышьте, верните всё осиротелым. Как же видятся все эти действия прокуратуры? Действия, согласованные с исполкомом. Прокуратура всё забирает под метёлку, хотя ещё и ничего тогда неизвестно было, будут ли изъяты магнитофоны, но на руках у следователя уже была бумага, разрешающая всё забирать в видах возможной конфискации имущества. Но обыск натолкнулся на такую нищету и убожество во всей обстановке, что, как пишет коррес­пондент Титов, «ошарашены» были увиденным. Вся ценность заклю­чалась только в духовном, в плёнках и в магнитофонах. И когда ст. 162 УК отмерла, то мгновенно вынырнула административная статья 157. «Изъять всё» – ударила она.

Ст. следователь Курьят В.К. спросил: «Будете обжаловать?» – «А мне вновь не вернут ст. 162?» – спросил я испуганно. Следователь широко, открыто, по-американски, рассмеялся, откинувшись: «Да кто же её вам вменит, если я ничего по ней не смог доказать?» Этот момент очень характерен для понимания психологии не только верующего подсудимого, но вообще современного рус­ского, в железах Иринарха Ростовского заключённого. Всего боимся, как бы чего ещё хуже не сделали. Нет никакой веры в спра­ведливость действий следователя и суда! Друг другу враги все. Меня осудили. Пишу кассацию и скорее с вопросом в спец. часть: «А хуже не будет, срок не добавят?» Следователь утешает: «Да нет, такого не бывает».

Пишу вам, коммунистам. Ведь это не случайные факты, и их выпестовали вы. Для чего всех делать врагами друг другу? Кто-то без нужды, как во дни Ровоама, ожесточает людей против власти беззаконными осуждениями, конфискациями. В самом воз­духе висит тревога, и неверующие интересуются: а в Библии ска­зано, что последний царь будет Михаил? А война с Китаем будет? Такие вопросы задаются от душевной тревоги, тесноты. Бескон­трольность прокуратуры плодит стране недругов.

Положите предел действиям, обижающим природных граждан стра­ны, а иначе горе ожидает всех, и вас, ибо гнев Божий возгорится вскоре на всех, подавляющих истину ложью. Близок всему ко­нец. Тирания над христианами низвергла Рим. Если бы я записал на плёнки речи Горбачёва M. С., то никто и не подумал бы изымать их, такой статьи не нашлось бы. А вот бабушка идёт из ма­газина, несёт на малую пенсию купленную кассету. Закон нигде не нарушен. Зашла ко мне в дом, я ей начитал Библию, переписал без копейки, даром. Бабушка выходит от меня, пришла домой, следом за ней из прокуратуры следователь, понятые – и у неё ото­брали. Зачем? Почему? Чистые плёнки не взяли бы? Забрали-то идею, Библию.

Война Богу объявлена вами? ВАМ НЕ УСТОЯТЬ !

13.8.86 Лапкин. 132 камера, тюрьма, Барнаул».

На это заявление в ЦК КПСС в Москву последовал вызов меня к начальнику оперативной части подполковнику Бражникову, который матерился страшно на меня, кричал: «Мы вас всех пере­давим, кому это ты грозишь, что вам не устоять?» И только когда я ему показал, что так говорится в Библии всем, кто восстает против Бога, он успокоился, и обещанных десять суток карцера не дал.

ОТВЕТ из Алтайской краевой прокуратуры:

«Установлено, что на протяжении ряда лет Вы занимались тиражированием в большом количестве магнитных записей религиозного характера, порой продавая их по завышенной цене, что с достоверностью доказано в ходе предварительного следствия, что не отрицаете Вы сами. В данном случае прекращение уголовного преследования в отношении Вас по ст. 162 УК РСФСР не освобо­ждает Вас от административной ответственности за данное правонарушение по ст. 157 кодекса РСФСР об административных правона­рушениях. 13.10.86.

Юрист 1 кл. В. П. Воложанин».

 

Характеристики

«Характеристика на матроса 1-го класса з/с “Черноморский” Лапкина Игнатия Тихоновича, беспартийный.

За время работы на з/с “Черноморский” с 20 сентября 1962 г. и по настоящее время в должностях: матроса 2-го и 1-го класса т. Лапкин И. Т. показал себя как способный работник. Быстро усваивает и выполняет всю работу по судну… Повседневно повышает свой технический уровень. Политически грамотен. Аккуратен и чистоплотен в быту. Выдано для поступление в мореходное училище. 14 ноября 1962 г. Капитан з/с “Черноморский” Фролов».

«Характеристика. Матрос т. Лапкин Игнатий Тихонович в августе 1962 г. сдал экзамены на заочное отделение Вашего училища (Лиепайское мореходное училище) и проявляет большой интерес к учёбе… Относится к своим обязанностям честно, добросовестно, стремится всё время к пополнению своих знаний. В общественной работе судна принимает активное участие, пользуется среди личного состава авторитетом. 17 декабря 1962 г. Начальник каравана Задорин, предсудкома Страдзин (ответ: зачислить на третий курс заочного отделения)».

Следующая характеристика была дана И. Т. Лапкину после того, как он уверовал и стал активно проповедовать:

«Характеристика. За время работы т. Лапкин И. Т. показал себя в работе с хорошей стороны. К работе относился добросовестно. Т. Лапкин имеет ряд присущих ему личных особенностей. Вежлив и исполнителен в работе и в быту. Грамотен. Самостоятельно много работает над собой. Владеет иностранными языками. За время работы аморальных поступков не наблюдалось. Наряду с хорошими качествами имеет личный недостаток. Среди коллектива авторитетом не пользовался. В общественной жизни судна участия не принимал, среди членов экипажа товарищей не имел. Замкнут. Много изучает религиозной литературы. На базе этой литературы у т. Лапкина сложились довольно несовременные убеждения и вера, которые не соответствуют современной действительности. Характеристика дана для поступления в ВУЗ. 19.7.1963. Капитан з/с “Черноморский” Фролов».

«Прокурору г. Барнаула от Управления хлебопродуктов, конторы снабжения. Были жалобы от клиентуры, что во время дежурства Лапкин И. Т. приносил с собой магнитофон на работу и проигрывал молитвы. Также приходили люди во время его дежурства и вели разговоры на религиозные темы. Прямой агитации в религиозную секту не наблюдалось. 23.5.80 г.».

Том 1, лист дела 252:«За все периоды работы Лапкин И. Т. к своим обязанностям относился добросовестно. В отношении соблюдения трудовой дисциплины замечаний не имеет. Лапкин И. Т. верующий. Несколько раз поступали докладные от клиентов, что в ночные дежурства и дежурства в выходные дни к Лапкину собирались люди на богослужебные собрания, прослушивали записи с магнитофона. По принятии мер со стороны администрации, нахождение посторонних лиц в помещении проходной было прекращено. 30.5.86 г. Мироненко И.П.».

Том 1. лист 276:«Характеристика из СУ – 29 г. Искитим.

Задание выполнял не совсем точно, в силу своих религиозных убеждений. В конце 1966 года и в начале 67 г. начал пропагандировать среди коллектива рабочих бригады чтение Библии, восхваляя Слово Божие. Со стороны рабочих бригады Лапкин И. Т. в каждом отдельном случае на проводимую религиозную пропаганду получал должный отпор. Руководством СУ в беседах с Лапкиным, И. Т. так же неоднократно предупреждался, однако выводов не сделал».

Лист дела 278:«На участке ст. прораба Подгорного В.Л. рабочий Лапкин И. Т., бывают случаи, читает Библию, и пропагандирует её среди рабочих бригады. Проведенные ранее с Лапкиным И. Т. беседы положительных результатов не дали. 27.12.66 г. в очередной беседе вновь подтвердил своё отношение к Библии. Последнему указано, что внутренним распорядком чтение Библии и пропагандирование не разрешено и считается нарушением внутреннего порядка. Предупредить, что будут приняты более строгие меры. А. П. Рупасов».

 

«7 мая 1967 года Лапкин самовольно не вышел на работу, мотивируя это тем, что 7 мая считает пасхальным Воскресением. Объявить строгий выговор... предупредить, что впредь за нарушение трудовой дисциплины будет уволен. Рупасов».

1 том. Лист дела 280:«СМП-140. С 23 апреля 1968 г. по 10 июня 1969 г. Замечаний по работе не было. По характеру замкнутый. В беседах с ним он отстаивал свои религиозные убеждения и старался их навязать другим. В нашей организации этого ему не удалось. 25.7.80».

Показания, допросы по делу Лапкина (1980 г.)

Лапкина Мария Егоровна, мать Игнатия Л., 1915 г. рождения:

«Муж у меня также верит в Бога. Эту любовь к Богу моим детям и Игнатию привила я. От Иг. я часто получала письма. В них он ничего не писал плохого о руководстве партии. Записал в Барнауле мой голос на память. Узнав, что Игнатий арестован, я расстроилась. Не знаю, за что он арестован, думала, что за то, что верит в Бога. И когда мой сынАким, также верующий, посетил кабинет следователя, и там ему показали стихотворения Игнатия, то он сильно возмущался и говорил, что зачем он так делал, осуждал сына... Я так же ему поверила, что Игнатий делал что-то нехорошее, за что его арестовали. Я считаю, что если Игнатий стал ругать наш советский строй, руководителей, то он поступал неправильно.

Всякая власть от Бога. Мне никогда такого от него слышать не приходилось ничего. Наш строй самый лучший в мире, всё есть, работают все, и он не заслуживает того, чтобы его осуждали... Если мне придется увидеть Игнатия, я ему скажу, что осуждать наш строй, и иметь какую-то вредную литературу – грех. Это сказано и в Библии. Больше мне пояснить нечего (подпись). 29 сентября. 1980 г.» (придумал и записал Пичугов В. Н. – прим. ИгЛа).

Смешно это читать спустя 21 год. Мама и отец уже отошли в далекую страну, а допрашивавший их следователь Пичугов В. Н. был вознесён до начальника краевого отдела по делам регистрации религиозных и общественных организаций Алтайского края, а потом низвергнут, и судился с ними за увольнение его. Принял крещение с полным погружением, и стал, якобы, верующим. Такой же улыбчивый и неженатый. 

Мама же моя вместе с отцом не ходили в школу даже одного дня и мама не знает ни одного слова, какие ей следователь вкладывает под язык. Моя бабушка плакала 3 марта 1953 года, узнав о смерти Сталина. Я тогда и спросил её, отчего она плачет. У бабушки же кроме моей матери было ешё три сына, и они все ушли на фронт и погибли артиллеристами. Так она мне и ответила: так он же – зверь – сожрал всех моих деточек. А люди-то думают, что вот великая скорбь и печаль о вожде всех народов у бабушки моей. Так и здесь. Кто прочитает это показание моей мамы, подумает, что мать и на самом деле тоvпит меня.

Мама, всю жизнь протрудившись на ферме и имея 10 детей на руках, о каком «лучшем» строе могла знать в деревне, дальше Барнаула и не выезжала до строительства возле нас железной дороги.

Из 32 свидетелей никто не показал, что я брал с них более номинальной стоимости за катушки. И только часть плёнок в последнее время была взята по округлённой стоимости. Если я привозил их за свой счет, а они стоили 5 руб. 80 коп. то после записи на них, звучания 8 час. 20 мин, она продавалась за 6 руб. И вот такую «прибыль» оценили в 200 руб. за 8 лет. А лично мой расход составил за то же время 13 тыс. рублей, и более того было роздано бесплатно для нуждающихся. И только один человек сказал, что я брал с людей десятину, десятую часть их доходов и тратил на себя. Это сказала Шишкина Р. Раньше она показала так:

«Брал за гос. стоимость чистой ленты, за запись с меня Лапкин ничего не брал.

Вопрос:Отдавали ли десятину, десятую часть?

Ответ:Да, один раз.

Вопрос:Что Вы можете сказать об уплате Лапкину десятой доли дохода другими людьми?

Ответ:Думаю, что и другие платили. Хотя конкретных фактов об этом не могу показать, так как не знаю их. Слышать-то я слышала, а вспомнить не могу. Но он не только просил. Это было бы мягко сказано. Он ведь такой навязчивый, не отстанет. В то время я ещё не достаточно разбиралась в Лапкине, и пошла у него на поводу. В конце 82 года я принесла ему 100 рублей. Предполагала, что он их на церковь, получилось, видно, наоборот. Он, Лапкин, пускал эти деньги на свои занятия плёнками, магнитофонами. Когда я передавала деньги, жена Лапкина была дома. Она видела, как я передавала деньги.

Вопрос:Лапкин угрожал чем-нибудь, упрашивая, или как Вы говорите, требуя десятины в том случае, если Вы не отдадите её?

Ответ:Нет, он или его жена ничем не угрожали, если я буду против десятины. (С моих слов записано верно, мною прочитано)».

Показания записала своей рукой, красивым, легко читаемым почерком.

Я потребовал единственную очную встречу. Встреча состоялась в тюрьме. Сразу же сказал Рае: «Рая, помни, что все будем помирать. Ложь тебе будет препятствием на мытарствах». Но тут следователь так и взвился: «Перестаньте угрожать...» Значит верующий следователь. Боится Суда Божия, – так я понял и не ошибся.

«Вопрос к Лапкину:Каковы ваши отношения с Шишкиной?

Ответ:Отношения часто очень натянутые.

Шишкина:Лапкин говорил, что надо посылать десятину на помощь церкви. Эту помощь на церковь я понимала не только буквально, что на помощь Церкви, но и на помощь страждущим, неимущим. Лапкин не говорил, что именно ему я должна отдавать деньги. Я понимала так, что и я не «должна», а могу отдавать деньги ему, чтобы он передал их нуждающимся. Я не знаю, на магнитные записи ли потратил. Я не подумала бы, что Лапкин обманул меня.

Лапкин:Каждый жертвующий должен сам направлять средства на помощь людям.

Вопрос Шишкиной:Вы могли бы подумать, что Лапкин мог обмануть, и деньги пошли не на нуждающихся?

 Ответ:Нет. Я не могу допустить, что Лапкин меня может обмануть и мою десятину пустить не на помощь нуждающимся, а на другие дела».

 И снова, как говорится, «сдохла собака». Статья и эта отмерла, суду осталось только доказать, что я верил в то, во что никогда не верил. То есть доказать, что я знал точно, что раскулачивания не было, гонения на верующих не было. Расстрелянных не было. Не было разора страны, не было насаждения атеизма, разрушения храмов. Не было. А я сознательно, умышленно, веря, что того не было, распространял заведомо ложные сведения, порочащие самую лучшую в мире партию, самый лучший в мире строй.

Шишкина Раиса Владимировна, 1924 г. р.:«В 1953 году меня вовлекли в группу ИПХ. Меня арестовали и через месяц выпустили. В 1981 году в Барнауле и в Тальменке мне говорили о Лапкине, что он хороший проповедник. Убедил меня, чтобы иметь паспорт, что это не грех. С ним я в тесных отношениях не была, только “здравствуй” и “прощай”. Я уже женщина пожилая, и не стала с ним связываться. Так как замечала, что Лапкин занимается “тёмными” делами. В том, что начал раздоры в Церкви, что в церковь ходить и не грех, но свечи не из того воска. Сам ходит, но у него псалмы какие-то баптистские. Лапкин является православным христианином, но он старообрядец. В моих магнитных записях нет порочащего советскую власть. Покупала за цену чистой плёнки. За запись с меня Лапкин ничего не брал. «Архипелаг, масонство, ХХ век, Трагедия» – я ничего об этом не слышала. Записи есть у настоятеля Войтовича, у священника Михаила. Не знаю, продавал ли им. Проводил собрания. Разбирали Евангелие, но я не ходила к ним. Лапкина старалась не слушать, так как в молодости меня один такой “привёл”, теперь вот другой, а мне хочется спокойно пожить, и с Лапкиным стараюсь не встречаться».

Допрос второй, 16 апреля (л. д. 48 т. 3):«Лапкин человек такой,  что говорить умеет, конечно. Он предложил мне помочь обустроиться и в квартире моей, кровать сделал и печку. Но человек он какой-то навязчивый. Если с ним хорошо поговорить, то потом уже от него трудно отделаться. Коробки какие-то у меня оставил с записями. Валю Барышникову ко мне на квартиру поставил, одно беспокойство мне. Тоня в Рубцовку уехала на месяц, а пробыла три. Плёнки увезли на Никитина и к Речкунову. Были с женой. Кроме того Лапкин меня оттолкнул, что сказал, что Псалтирь Божией Матери не надо читать, а это уже баптисты. И люди его считают баптистом. И книги у него есть баптистские. У меня же таких книг нет».

Общество (ИПХ), в котором находилась Шишкина Р. В., было разгромлено. Их руководитель Фоменко Н. был осуждён, на допросах его сильно избивали, есть очень сильные подозрения, что его в лагере убили по наводке органов. Подозрения членов этой группы ИПХ, что их предала Шишкина, даже вполне имеют обоснования после прочтения протоколов её допросов по делу Лапкина. Сейчас она монахиня Варвара (вроде бы настоятельница одного из монастырей). По делу Фоменко пострадали многие. Совсем юная сестра Барышниковой В. (см. выше) была завербована органами КГБ, поселена в общежитие, но они её не оставляли в покое. Вскоре она отравилась. Около тридцати двух человек из этой группы благодаря Лапкину получили паспорта, присоединились к МП, и был признан их монашеский постриг. Сотрудник КГБ Биденко А. С.  (ныне генерал в охране Путина, Лапкин отзывается о нём хорошо) даже предлагал забросить Лапкина в Красноярский край к другой такой группе, чтобы «вернуть их к нормальной гражданской жизни», но тот отказался, опасаясь покушения со стороны КГБ.

 

Допрос Лапкиной Н. В., 1980 г.«При чтении “Архипелаг ГУЛаг” я уходила из дому, чтобы не мешать ему. В дела меня не посвящал, говорил, что это дело мужское, и я не вникала. Яковлев приходил с 1979 года. В их дела я не вмешивалась, у нас это не принято. На политические темы разговоры между ними я не слышала».

 

Шитикова В. А.«Знаю Лапкина уже 7 лет. Лапкин знает очень хорошо Священное Писание, и лучше его в его знании я никого не встречала... Я не слышала от Лапкина чего-либо позорящего советский государственный строй».

 

Яковлев Г. М. «Познакомились 1,5 года назад. Я тут был проездом, слышал о нем много. В феврале 1979 года переехал в Барнаул. В “Архипелаге” – недостатки прошлого. Мы обличаем и недостатки сегодняшних руководителей – одежду с развратным уклоном, как разрезы, отсутствие бюстгальтеров и трусов под платьем и др. 8 лет я был секретарь комсомольской организации».

 

ЛапкинАким Тихонович,  1980 г. – священник. Том 1 л. 404:«В письмах и при встречах от Игнатия мне не приходилось слышать прочащее советский строй, руководителей партии. Лично мне не приходилось видеть у Игнатия ни одного листочка антисоветского содержания. Мне он так же ничего такого не присылал по почте. Произведения “Архипелаг ГУЛаг” я не видел у брата, у меня такого произведения также нет. Никаких стихотворений, порочащих наш строй, мне не приходилось видеть у брата. После того, как следователь показал стихотворения, написанные братом, я могу сказать, что оно не имеет ничего общего с религией, даже непристойно такое с его стороны. Я осуждаю такое, и при встрече с братом я такое же скажу и ему. Связей его я никаких не знаю. С кем он переписывался, также не знаю. Всё же я думаю, что брат просто заблудился немного, и его надо поправить. Думаю, что и он сам всё это осознал уже. 30 сентября 1980 г.».

Еремеев Михаил Александрович (т. 1, л. 287, в его доме Лапкин впервые получил Евангелие и покаялся, у него изъято восемнадцать лент):«Ничего против Советской власти не имею».

 

Вознюк Анна Филипповна, г. р. 25.6.40 (л. д. 294):«Лапкина И. Т. знаю с 1979 г. Я была баптистка, он убеждал меня, что самая правильная вера православная. Теперь я православная».

 

Конобевцева Любовь (л. 300, пятидесятница):«Познакомились лет пятнадцать назад. Антисоветской направленности его стихи не имели. От жены его Нади получила письмо, что его арестовали, и просили молиться, сообщить Карповым».

 

Карпов Александр Семёнович, баптист, образование 4 класса, 11 детей, г. р. 1928, г. Пенза, 3-й Каменный пр., 28 кв. 1, секретарь профбюро участка:«С Лапкиным И. Т. я познакомился в молитвенном доме, его поселили у нас на квартире. В тот период он только приобщался к нашей вере. Никаких стихов антисоветского содержания не читал».

 

Карпова Марфа Кузьминична, 1929, пенсионерка, мать-героиня (л. д. 304):«Лапкин жил у нас на квартире примерно шесть месяцев. Вёл хороший образ жизни. Он верующий».

 

Ульянкин Пётр Михайлович (л. д. 307), г. Пенза, пресвитер ЕХБ, дворник:«Познакомились с Лапкиным в 1964 г. У меня с Лапкиным близких и дружеских отношений не было, кроме того, Лапкин не разделял наших взглядов, был сторонником православия со своими поправками. Его взгляды, скорее всего, были ближе к старообрядчеству... Я произведения Солженицына не читал и не имею, т. к. не могу относиться хорошо к тому человеку, который покинул свою родину. У меня нет доверия к таким людям».

 

Молчанов Николай Нестерович. 1920 г. р., г. Мелитополь (л. д. 309-317), ул. Харьковская 94-1, не судим (баптист):«С Лапкиным знаком с 1969 г., и он никогда не вёл разговоры, порочащие советский строй».

 

Допрос Лапкина о Молчанове (Л. д. 334, 7.7.80):«Считаю его циником... Он хороший критик».

 

Петеримов Анатолий Кузьмич:«С Лапкиным знаком с 1971 года, познакомился на своей свадьбе. Откуда плёнки? Жена брала у Лапкина. Вероятно, покупала. За сколько – не знаю, за свои деньги брала. Считаю, что “Архипелаг ГУЛаг”, “XX век...” и “Трагедия...” – этих плёнок никто не держит, все напуганы судом над Лапкиным. Я считаю, что Лапкин добрый, к людям относится хорошо. Как относятся священники Покровского собора я не знаю».

20.3.86, второй допрос:«Машинку UNIS несколько лет назад приобрёл у Лапкина, кажется, за 230-235 рублей. От Лапкина просьбы что-либо перепечатать не поступало, он в этом не нуждался» (л. д. 8).«Я лично от Лапкина никакой литературы не получал, за жену в этом вопросе не могу отвечать. Откуда Сперджена четыре экземпляра не знаю».

Петеримова Алевтина Пантелеевна. 2.2.86. (Т. 3, л. д. 5):«С Лапкиным и его женой я поддерживаю постоянные дружеские отношения уже много лет. Приобретала плёнки как до 1980 г., так и после. Иногда приобретала бесплатно, расчёты были иногда и сразу и позже по той цене, которая в госторговле за чистые».

11.2.86 – второй допрос (л. д. 7): «У Лапкина и “Белецкого...” и “О нашем уповании” я взяла, видимо, сама. Они у нас валялись на полатях, и я про них забыла. Почему два экземпляра сказать не могу, но не для того, чтобы кому-то передать, такого наказа от Лапкина не было. Больше эти произведения у нас никто видеть не мог. Я сейчас на последнем месяце беременности и чувствую себя тяжело, поэтому не хочу и не могу встречаться с Лапкиным на очной ставке».

Шевченко Николай Олегович, 1945 г. р., украинец (л. д. 10):«С 1978 г. я поверил в Бога и искал людей глубокой веры. Через людей нашей веры я услышал о Лапкине в 1979 году. Лапкин согласился принять меня в круг своих знакомых. Он арестован в 1986 г. за “клеветнические измышления”, однако в действительности он имел некоторую несдержанность и не желал оставаться равнодушным к некоторым явлениям в нашей стране, писал сатирические стихи. Считаю, что Лапкин арестован в связи с Олимпиадой, но он начитывал всё безвозмездно, т. к. Лапкин является настоящим христианином. За запись на ленте заказчика он не брал ни копейки. Записей идеологически вредных он никогда не осуществлял. А то, что ещё в 1980 г. ему инкриминировали как политическое, то это следственные органы выдавали желаемое за действительное. Лапкин рассылает свои записи. Пишущую машинку Лапкин приобрёл для писем, и для то, чтобы держать в курсе верующих и применение на практике заповедей Христа. Специальных разговоров о положении верующих Лапкин не вёл. Настоятель уважает Лапкина за то, что он является хорошим оппонентом, но и недолюбливал несколько, т. к. Лапкин знает Священное Писание лучше настоятеля. О. Николай больше положенного печётся о собственном благополучии, и на этой почве между ними часто происходили дискуссии, в ходе которых Лапкин упрекал настоятеля в том, что тот заботится о своём благополучии, недостаточно уделяя внимания своим основным обязанностям – помогать людям освобождаться от греха. Лапкин – человек глубоко верующий, всецело преданный религиозной жизни». (Допрос Шевченко 9 января, 5 февраля, 6 марта, 12 марта.)

Речкунов Леонид Ильич 8.9.52 г. р.:«С Лапкиным знаком около восьми лет. Я сильно болел, состояние было безнадёжное, врачи отказывались лечить. Молился и исцелел. После встречи с Игнатием он стал моим духовным отцом. У нас отношения хорошие. На моей аппаратуре он ничего не записывал. Лапкин эрудированный, грамотный, хорошо знает Священное Писание».

Второй допрос 5.2.86, л. д. 23:«Лапкин многое отдавал даром. Я ему помогал в ремонте магнитофонов, и он всегда со мною рассчитывался».

Л. д. 25, 13.02.86:«Для Лапкина покупал раз десять по 10-15 микросхем, а одна стоит 12 р. 50 коп. деньги давал Лапкин. Столько же раз я покупал на деньги Лапкина головки, по 8-10 шт. по семь рублей. Покупал для него большое количество двигателей, 20 штук по двенадцать с лишним рублей за его деньги для студии (зарплата Лапкина как сторожа – 72 руб. в месяц)».

Барышникова Валентина Алексеевна, 22.2.56 г. р., Никитина 147-1, (л. д. 27, т. 3):«В 8-10 классе вышла из ВЛКСМ по религиозным убеждениям. В 1981 г. побывала в Барнауле. От Лапкина не слышала чего-либо порочащего советский строй».

Второй допрос 14 февраля:«Сколько и каких лент брала по округлённой цене – не знаю».

Третий допрос 17 марта (л. д. 31):«Откуда у меня книга об архиепископе ЛукеВойно-Ясенецком не знаю. Я всех просила приносить что-нибудь новенькое».

29 апреля, четвёртый допрос:«Какие записи в нескольких экземплярах мне неизвестны».

Бакланова Антонина Георгиевна, 1908 г. р. Допрос 28 апреля 1986 г.(л. д. 34):«Лапкина знаю 6 лет. Лапкин один такой человек в мире. Он пример в словах и в делах, и во всех поступках. Я практически всё прослушала, что Лапкин издал. У меня он не хранил каких-либо своих записей».

Гладких Антонина Михайловна. 1938 г. р., украинка:«Верить стала в Бога лет 20 назад. Но вера моя укрепилась, когда я прочитала Священное Писание. С Лапкиным познакомилась лет 15 назад у Глушковой Марии. С Глушковой нет связи, она баптистка. Лапкин приходил к ней, чтобы сказать, что сектантство противоположно христианству. Лапкин по характеру честный, простой человек, этому он и нас учил, и за это я его уважаю, уважаю его за веру, за знание Библии... Лапкин прямо говорил о непорядках в Покровском храме, к верующим же он относился хорошо» (л. д. 36-38).

Второй допрос, 31 января 1986 г.:«Я плёнки ни разу не покупала в магазинах. Лапкин продавал по магазинной цене, как чистые плёнки. Подтверждаю, что верующие убеждали Лапкина повысить цену на плёнки. Чтобы компенсировать расходы на электроэнергию, на магнитофоны».

Гладких Галина Сергеевна, 1960 г., ул. Юрина 208-373, моторный завод, машинистка:«С Лапкиным знакома с детства, мне было тогда 10 лет. Знаю его, как человека честного. В отношении государственной власти от него слышала только хорошее, и никогда не слышала, чтобы он осуждал власти. Или тем более враждебные отклики от него “ХХ век христианства” слышала. Моя бабушка рассказывала мне про это».

Гладких Сергей Николаевич, 1938 г., милиционер (л.д. 41):«До 80 жена познакомилась с Лапкиным. Жена стала особенно верующей после операции. От веры в Бога я так и не смог её отучить и от этих занятий. После 1980 года я запретил, чтобы кто из верующих к нам приходил. Чтобы разобраться я приезжал к Лапкину на личной машине, а не на милицейской, о чём он написал в своей жалобе на меня».

Классен Александр Давидович, 31 июля 1961 г. р., допрос 10 января 1986 г. (л. д. 52), немец, г. Караганда:«Познакомился с Лапкиным в 1982 году. До этого исповедывал баптизм. Обратился к Богу в 1979 году. В 1982 году о. Геннадий Фаст предложил встретиться с Игнатием. В августе 1983 года крестился. Из тех немногих бесед с Игнатием я понял его, как истинного христианина, который активно борется с грехом. Считаю его честным человеком. Неспособным на клевету и антисоветизм, если, конечно, не принимать правду за клевету. Слышал, что в Православной церкви много есть того, что не соответствует Писанию: торговля в храме, брадобритие, что священники очень многие не заботятся о том, чтобы пасти свою паству. А заботятся только о том, чтоб не потерять своего места. О советской действительности слышал от Игнатия, что атмосфера способствует нравственному падению, а потому развивается пьянство и блуд».

Лапкина Надежда Васильевна допросы: 12 февраля с  10.00 до 11.10, 21 марта с 9.25 до 12.05, 16 мая (л. д. 65), допрос с 15.15 до 17.25:«С Лапкиным повстречалась в 65 году. Я искала людей, хорошо разбирающихся в Священном Писании. Лучше чем Лапкин чтобы кто-то разбирался, я не встречала ещё. В 1966 году поженились. В Барнауле с 1968 года. Лапкин Игнатий очень хороший человек. Честный. И, я бы сказала, смелый в вопросах наведения общественного порядка. На улице однажды он бросился в толпу дерущихся, имеющих ножи, и прекратил драку. Имеет и недостатки, как излишняя вспыльчивость. Но это оттого, что он справедлив. И не равнодушный человек. Знакомым после 1980 г. запретил даже употреблять слово “Архипелаг”».

Устинов Владимир Александрович, г. Новосибирск, Керченская 63 (л. д. 89, том 3):«Отношения с Лапкиным хорошие. Можно сказать, дружеские. Могу сказать только хорошее, замечательный человек. Целеустремлённый, глубокая вера у него. Он показал истинно христианскую жизнь, как нужно верить. Лапкин человек не корыстный. И делал эти записи не из корыстных побуждений».

Фаст Геннадий Генрихович, 22.12.54 г. р., г.Енисейск, Дударева 28:«С Лапкиным знаком с 79 года, когда были у него с Лидей Степановной. Мы с Лапкиным служим одной церкви. Он с почтением говорил о трудах святых отцов».

Бурдин Александр Андреевич (л. д. 178, т. 3), священник, Красноярск, благочинный края:«Письма от Лапкина я выбрасывал в корзину, ибо они были жёстки своими укорами и проклятиями. Моя жена относится к Лапкину очень с большим уважением, так как он является ревностным христианином. Я так же уважаю Лапкина, исключительно как христианина».

Конобас Сергей Васильевич, 28 января 1961 г. р., Киев (л. д. 209):«Я ничего не имею против уничтожения изъятых у меня книг и ксерокопий духовных книг».

Маркус Сергей Владимирович, 1958 г. р., Москва (Л. д. 222), отбывает наказание по ст. 190-1 в Кызыле:«Вопросы: Как может охарактеризовать Лапкина в политическом плане? Не обучал ли Лапкин свидетеля приемам скрытой записи магнитофоном при беседах?».

1-328. Пивоваров Александр Ив. 1939 г.:«Он (ИгЛа) спрашивал меня, интересуют ли меня произведения антисоветского характера, и я пресёк эти его намерения своим отказом, и он не стал мне больше этого предлагать».

СВИДЕТЕЛИ (1986 г.)

Мы не имеем возможность поместить здесь все заявления в защиту Игнатия Лапкина, направленные его друзьями в период следствия в органы, а также их протесты против незаконной конфискации изъятых у них при обысках магнитных записей и книг: эти тексты заняли бы десятки страниц.

Приведём здесь лишь несколько отрывков:

Из заявления в прокуратуру Алтайского края Михаила Афанасьевича БУРЯКОВА (г. Фрунзе): «Мы, люди, хорошо знакомые с Игнатием Тихоновичем, можем твердо свидетельствовать: Лапкин И. Т. может служить об­разцом поведения для любого верующего человека: человек беспредельной честности и принципиальности, беспощадный к соб­ственным недостаткам и не терпящий их в других, недюжинной работоспособности, безукоризненный работник, мудрый, много знающий человек. Он всю жизнь положил на алтарь борьбы за спа­сение бессмертной человеческой души. Ничего не приобретая для себя лично, отказывая себе в самом необходимом, как солдат на войне, сражается в неравной схватке с безверием, бездушием, ложью, беспринципностью... Лапкин Игнатий Тихонович, как совер­шенно невиновный человек должен быть безусловно освобождён, дело на него закрыто, а изъятые материалы без всякого исклю­чения возвращены их владельцам...

Что касается меня лично, то я прошу возвратить мне всю указанную литературу, христианскую по своему характеру, совершенно безвредную для государства, а также все другие изъятые материалы, список которых имеется в протоколе обыска от 9 января 1986 г. Вот только некоторые из них: 62 магнитные ленты с записями бесед с родственниками, проповедями, церковны­ми службами и др. кассеты с диафильмами “Шарль де Фуко”, “Зло и надежда”, “Мученики Уганды”, “По стопам Иисуса Христа”, полный Златоуст и т.д. 16 июня 1986 г.».

Из заявления в Алтайский краевой суд Николая Олеговича ШЕВЧЕНКО, г. Барнаул:«Учение Иисуса Христа нами безо всяких отговорок принимаемое, несовместимо с ложью, клеветой, злобой... Лагерная тема сталинской эпохи гонений на христиан с 1917 по 1964 год – не ложь. Вокруг нас люди, очевидцы диких, кровавых событий, именуемых борьбой с религиозными предрассудками. Тяжело об этом слушать, читать, но и это наша история, пока ещё живая, так как живы люди, миллионы очевидцев гонений, живы жертвы этих гонений...

Итак, приходится оспаривать правильность решения властей о конфискации магнитозаписей, в которых речь идёт о событиях советского периода нашей страны. Решение же конфисковать остальные плёнки, охватывающие деятельность Христианской Церкви от I до XIX века, вызывает только недоумение и возмущение. Чем мог задеть советскую власть Иоанн Златоуст? Или епископ Игнатий (Брянчанинов)? Или протопоп Аввакум?..

Мы приближаемся к 1000-летнему юбилею выдающегося события – принятия Христианства на Руси, христианства, которое является и сегодня единственным фундаментом нашей нравственности... Неуклюжие попытки атеистов навести к 1000-летию Крещения Руси свой порядок в Церкви... только подогреют нездоровый интерес врагов нашей страны к нашим недостаткам... Ваши необдуманные и пристрастные действия наносят ущерб престижу государства, усиливают разногласия и противоречия внутри страны 1986 г.».

А вот некоторые выдержки из протоколов допросов свидетелей, которые вёл в 1986 году следователь по делу Лапкина:

Антонина Георгиевна Бакланова (1908-1987), Барнаул, до самой своей смерти верная помощница и сотрудница Игнатия:«Лапкин – пример в словах, и в делах, и во всех поступках».

Александр Давидович Классен, р. 1961г., г. Караганда: (ныне священник МП):«Из немногих бесед с Игнатием я понял его как истинного христианина, который активно борется с грехом. Считаю его честным человеком, неспособным на клевету и антисоветизм, если, конечно, не принимать правду за клевету».

Михаил Федорович Рыжков, член КПСС, зам. начальника базы, на которой работал Лапкин:«Лапкин всегда добросовестно относился к работе, был исполнительный, честный. Когда он руководил работой бригады по капитальному ремонту базы, то отдавал все материалы, оставшиеся неиспользованными. Ремонт производился качественно, экономично... Терпеть не мог выпивку. К сожалению, вся его гра­мотность сводилась к Богу. Он отвечал людям на вопросы любого характера. Различия в его отношений к партийным и беспартийным я не наблюдал. Лапкин никогда не производил о себе впечатления как о душевно больном человеке».

Владимир Петрович Гридин, 1949 г. р., г. Караганда, старший пресвитер общины Евангельских христиан, показания собственноручные:«С Лапкиным И. Т. имел счастье познакомиться около трёх лет назад. Он произвёл на меня прекрасное впечатление, как человек, как подвижник христианства, как аскет и как мученик за религиозные убеждения, его имя мне стало известно из религиозных кругов г. Караганды, где он пользуется популярностью, и приво­дится в пример как человек, пожертвовавший всю свою жизнь на алтарь служения добру, правде и свободе человека от грехов­ного служения пьянству, табакокурению, матерщине и прочим поро­кам в результате того, что у них отняла религия... Подчеркиваю, что за кассеты он брал только их государственную стоимость, не беря за огромные труды по их записи ни копейки. Записи такие не найти, как Златоуст, в потоке никому не нужного литера­турно-атеистического хлама... Факт ареста Лапкина – ещё одна страница атеистического репрессивного произвола, позорящего всякого честного человека в СССР. Если правда антисоветская, то что же тогда советское? Протесты на незаконный арест Лапкина будем подавать во все инстанции, включая международные. Он не боролся против государственной власти, не клеветал на общественный строй, и не искал своего, он хотел счастья и правды для всех и дополнит число христианских мучеников за религиозные убеждения...

 С Лапкиным я переписывался очень редко, в чём сейчас каюсь, и прошу вернуть мне его письма назад, как святыню для меня от очень хорошего человека».

К сожалению, были и показания совсем другого рода. Особенно тяжело переживал Игнатий то, что они даны православными священниками или людьми, близкими к церковным кругам.

 Михаил Федотович Скачков, 1937 г. р., священник, г.Барнаул:

«Лапкина считаю фанатиком, экстремистом. Для церкви он, может быть, даже более вреден, чем атеизм. Лапкин властолюбив, стремится стать пророком... стремится прослыть мучеником.

На самом деле его мания величия зиждется на авантюристических попытках поссорить церковь и советскую власть. Ориентирован он на западную идеологию, как бы ожидает Мессию именно оттуда. Большинство верующих считает его сектантом. Привлечение его к уголовной ответственности есть закономерный результат его давней деятельности».

Иеромонах Никодим (Вячеслав Павлович Глущенко, священник МП, г. Енисейск):«Лапкин предлагал записи, полученные из Нью-Йорка, но я отказался, думал, что политические».

Алексей Васильевич Костриков, 1951 г. р., диакон:«Я взял у Бибаровой “ХХ век христианства” и передал их уполномоченному по делам религий Красноярского края».

Владимир Васильевич Лензин, 1940 г. р., Барнаул, жена – церковная хористка:«С Лапкиным у нас, православных, коренные расхождения, от него стараемся держаться подальше. Главой нашей церкви является о. Николай Войтович, главой же сектантов – Лапкин Игнатий Тихонович... Они и спиртное не берут в рот, а мы ведём себя, как все граждане. Лапкин и Речкунов, по-моему, сильнее нас в своём учении, то есть они фанатичнее в своих убеждениях. В нашу церковь ходят лишь затем, чтобы переманить в свою секту». Лензин выложил следователю и всю доступную ему информацию о наиболее близких друзьях Лапкина.

Ещё более развитое чу